Человек из леса снял ожерелье с шеи и передал Пуртову, что–то сказал улыбаясь.
— Он говорит, — перевел тайон, — здесь, недалеко, в стойбище, белые люди. Их взяли в лесу. Быть может, и у них есть такие же брелки.
Егор не сразу понял, что сказал тайон. Пересыпал брелки с ладони в ладонь и вдруг всем телом подался к тайону. Только сейчас слова дошли до сознания.
— Какие люди? — переспросил. — В каком лесу их взяли? Кто? — Вспомнил: «Мужики в крепостцу с поиска не пришли». — Когда? — заторопился, забыв местный обычай ничем и никогда не выдавать волнение.
Тайон вскинул глаза с удивлением, как если бы Егор позволил себе нечто неприличное. Но Пуртов был так очевидно встревожен и напряжен, что тайон, моргнув тяжелыми веками, с той же тревогой передал его вопрос человеку из леса.
Индеец, увлеченный новым приобретением, разглядывал нож. Безмятежно подняв глаза, он ответил:
— Здесь, рядом, солнце опустится к вершинам деревьев, и мы будем на месте.
Пуртов встал от костра.
Не прошло и десяти минут, как отряд в сотню человек двинулся вверх по реке. Впереди, указывая дорогу, шагал индеец, сказавший о белых людях, попавших в плен, рядом тайон и тут же Пуртов. Шагал он уверенно, твердо, словно случившееся не было для него необычным и неожиданным, что так и следовало начинать дальний морской поход. Егор был из тех людей, которые, может, и не вдруг принимают сложные повороты судьбы, но коли принимают, то делают все обдуманно, настойчиво и до конца. Земля, откуда пришел он сюда, на край света, дала немало таких молодцов. А были они исконно русскими, их не коснулись невыносимо тяжкие, смешивавшие кровь, ломавшие характеры неудержимые нашествия, накатывавшиеся черной тучей на южные российские пределы. Защитили их от сокрушительной хмари непроходимые леса, неперелазные топи, грозные засеки и завалы. И там, за чертой этой, сохранили они в чистоте веру, кровь и силу свою. Из Великого Устюга, Тотьмы, Архангельска смело шли мужики ледовыми морями, тундрами, Сибирью, новые и новые земли для России прибирая. Были это натуры цельные. Вот он, Егор Пуртов, неведомого морехода пожалел и выменял ненадобные, смешные брелки. А сей миг шел мужиков спасать, даже не думая, что из–за любой лесины может в грудь ударить стрела. Говорят, в человеке есть все: плохое и хорошее, ложь и правда, измена и самоотречение… Но это, наверное, не так. Природа признает только чистый цвет. В радуге семь цветов. И все они ярки, ясны и отчетливы. Так и у человеке должно быть все отчетливо. Но а если перемешать краски — получится просто грязное пятно. И все же, коли и вправду заложено в человека разное, то надобно ему великую иметь заботу не смешать краски, но светиться чистым цветом. И первое и главное к тому — совесть людская, которую тревожить нельзя. Тогда и сладится: и жизнь, и работа, и любовь. Егор Пуртов совесть берег.
Индеец скользил меж стволов могуче вздымавшихся к небу деревьев, как в доброй воде рыба: и ладно, и ходко, и неслышно. Отряд поспешал за ним. Миновали распадок, перевалили через гору, и перед ними, на пологом склоне, открылась просека. Егор взглянул на индейца, приведшего их сюда, и с удивлением увидел, что у того не то от неожиданности, не то от растерянности странно изменилось лицо. Индеец смотрел вниз с горы, и у него трепетали губы, вроде бы он хотел что–то сказать и не мог. Там, где, вероятно, совсем недавно стояли вигвамы, чернели на земле утоптанные и выжженные пятна. Валялись разбросанные жерди и обрывки шкур. Стойбище было безлюдно.
Отряд спустился со склона.
Тайон разгреб ногой золу у костра на месте вигвама и сказал Пуртову:
— Стойбище ушло недавно, угли сегодняшнего костра. Когда солнце было в половине неба, здесь готовили пищу.
— Где же они? — спросил Егор. — Надо искать.
— Это охотники, — возразил тайон, — искать охотника в лесу — все равно что ловить ветер.
Пуртов вскинул голову.
— Может, они порешили мужиков? Не дай бог…
Тайон помолчал, шагнул к торчавшему посреди бывшего стойбища священному столбу и, наклонившись, внимательно оглядел его. Выпрямился, сказал:
— Люди живы. Иначе здесь была бы кровь. Крови на священном столбе нет.
— Надо искать, — повторил Егор, — искать.
— Я же сказал, — в другой раз возразил тайон, — это все одно, что ловить ветер.
— Нет, — сказал Егор, — мужиков мы найдем!
* * *— Тучи приходят и уходят, но небо остается, — сказал старик и поднял глаза на капитана Бочарова.
Взгляд его был раздумчив и горько–кроток, как у человека, много повидавшего за долгие годы.
— Приходят и уходят люди, — продолжил он, — а земля остается. Вечны только небо и земля.
Слова упали, как капли дождя.
Старик замолчал, и капитан, уже зная, что молчание продлится долго, не поторопил его. В этот вигвам, покрытый ветхими шкурами, он попал не случайно. Бочаров искал старика и вот нашел и хотел выслушать до конца, как бы ни была медлительна его речь. О старике говорили с уважением: «Он видел две большие воды. Эту, что омывает наш берег и которую видим мы все, и ту, что лежит за краем земли и которую не видел никто из нас». И указывали на восток. А там вставали горы.
Капитан составлял карту Чугацкого залива. Он продвигался по берегу верста за верстой, и на желтом пергаменте, который Бочаров берег, как драгоценность, появлялись новые и новые линии, обозначавшие бухты и бухточки, скалы, рифы, нагромождения камней, галечные отмели, песчаные пляжи, что вместе составляли берег Чугацкого залива. Однако ни время, ни возможности не позволяли капитану заглянуть дальше чем за версту–две от прибойной полосы, в глубь материка. Бочаров был истинным мореплавателем и землепроходцем, и неизвестная даль томила, увлекала, тянула его к себе, вызывая необоримое желание узнать — что там, за взметнувшимися в небо горами, за встававшим черной стеной лесом, за низким окоемом, притуплявшим взгляд.
Старик это знал.
Старики всегда знают много, но молодые не имеют терпения выслушать их. Юным годами некогда разбирать неторопливые речи старости. Бурля, взбрасывая струи, вскипая, с грохотом и страстью, они прокладывают свое русло, хотя бы и рядом с тем, которое уже пробито великими трудами и напором. Так было и так есть. Плохо лишь то, что, разбиваясь на множество рукавов, мелеет река жизни.
Бочаров умел слушать.
— Это было давно, — говорил старик. — Так давно, что не хватит пальцев на руках людей стойбища, чтобы посчитать луны, прошедшие с тех пор над землей. Моя кровь, которую не согревают жаркий огонь и теплые шкуры, была тогда горяча, как кровь щенка, гоняющегося за шустрой мышью в весенний день.
Старик рассказал, что в давние годы на их стойбище напали люди, пришедшие из далеких лесов.
— Они пришли со стороны встающего солнца, — сказал он, — и были не похожи на нас ни одеждой, ни обычаями. Их головы украшали орлиные перья, и они говорили, что происходят от Орла. Это было воинственное племя, и оно больше воевало, чем занималось охотой, хотя зверя и птицы было тогда так много, что даже неумелый стрелок одной стрелой мог убить двух или трех уток.
Воинственные пришельцы перебили в стойбище охотников, старух и стариков, а женщин и детей увели в дальние леса.
— Однако детей, — сказал он, — взяли с собой только тех, кто был не выше колена старшего вождя племени.
И опять старик надолго замолчал. По тому, как под истонченной временем кожей виска трепетала и билась тонкая жилка, было заметно, что рассказ дается ему тяжело.
Наверное, трудно подыскивающий слова старый человек видел больше, чем говорил, и то, что он видел, волновало его, несмотря на прошедшие годы. Говорят, время лечит раны, но, однако, старость оживляет и давно прошедшую боль. Седые охотники жалуются на раны, полученные в юные годы и затянувшиеся так, что и не заметно, куда ударили клыки зверя. Да, время врачует раны, но не излечивает их. Они навсегда остаются с нами. Годы только дают отдохнуть от мучительной боли, но приходит пора, и прошедшее вгрызается в нас с большей, чем прежде, силой.
Он был слишком мал, чтобы запомнить путь, каким его уводили из родного стойбища. Но то, что случилось позже, навсегда осталось в его памяти.
Он стал рабом. Перетаскивал тяжести, ставил вигвамы, разводил костры. Но никогда не забывал родной берег, и, чем больше взрослел, тем сильнее крепло в нем желание вернуться на землю отцов. С этим он засыпал и просыпался, но никогда и ни с кем не говорил. Молчал. Достаточно было слова, чтобы его проткнули копьем.
— Желание вернуться на родной берег, — сказал старик, глядя в огонь, — стало частью меня, как моя голова, рука или нога.
Он посмотрел на руку, словно хотел убедиться, что она на месте. С рукой было все в порядке, и старик удовлетворенно согнул и разогнул пальцы, прежде чем заговорить вновь. Голос его стал тверже: