Между тем Епифан продолжал ораторствовать:
— Авдотья Степановна, не гневи бога! Не простит он тебе, припомнит на страшном суде, как ты честных своих односельчанов на порог не пустила. Слыхано ли дело, чтобы фронтовик от фронтовика под материным подолом скрывался!
Неизвестно, что больше подействовало на хозяйку — угроза предстать пред божьими очами в судный день или последнее, обидное для ее сына Пншкино замечание относительно материнской юбки, — неизвестно, что именно, но первой сдалась, выбросила белый флаг Авдотья Степановна.
— Ступай, Вера, отомкни калитку. Ведь он, одноглазый черт, силком вломится, нечистый бы его побрал совсем. И энтот антихрист с ним, — закончила она, глянув в окно и приметив укрывшегося за Епифаном и виновато ухмыляющегося Тишку.
Через минуту с торжествующим видом победителей приятели ввалились в избу и, соблюдая очередность, принялись мять в своих объятиях смятенно улыбающегося и отчего-то вдруг покрасневшего Авдея.
— Присаживайтесь, чего уж там, — пригласила Авдотья Степановна, — какой только окаяпный вам все доносит, ума не приложу!
— Э, тетка Авдотья! Ты, вижу, не знаешь, что на фронте я был разведчиком! — не моргнув своим единственным и нагловатым глазом, соврал Пишка и выпятил грудь, на которой были медаль «За боевые заслуги» да желтенькая, захватанная пальцами нашивка, свидетельствующая о тяжелом ранении ее владельца.
В штрафной своей роте Пишка в непостижимо малый срок коротко сошелся со старшиной, по счастью оказавшимся тоже саратовским, тот и оставил его при себе, возложив на Пишку не очень-то обременительные обязанности кашевара. Место, прямо скажем, не такое уж опасное для драгоценной Пишкпной жизни, но и оно не оборонило проштрафившегося солдатика от увечья: при одной из многочисленных бомбежек совсем крохотный, именно такой, о котором говорят, что «только в глаз пустить», вражеский осколок приласкался-таки к хитрющей Пишкиной физиономии и навсегда сделал его кривым. О том, что случилось это так, а никак не иначе, в Завидове мог знать только сам Пишка, других свидетелей нету, ранение же остается ранением, и вокруг него Епифан волен сочинить любую, самую что ни на есть героическую историю. Потому-то он и продолжал, все более возгораясь, подгоняемый волной неудержимой фантазии:
— От меня, если хотите знать, ни один фриц не мог увернуться! Одних «языков» перетаскал для наших командиров видимо-невидимо. А на Одере — есть такая, Авдотья, река у немцев, — так вот на этом самом Одере я германского генерала прихватил и переправил на нашу сторону на бревне, вот тебе крест! — И Пишка незамедлительно перекрестился, не забыв повернуться лицом к образам. Он говорил, еще сильнее распаляясь, а хищный и нетерпеливый глаз его уже давно косил в сторону стола, уставленного закусками, к которым еще не притрагивалась ни одна рука.
— Да садись уж, хватит языком-то молоть! Знаем, какой ты у нас герой, — сказала Авдотья Степановна.
— Это что, намек? — вмиг помрачнел Пишка, сменившись с лица.
— Какой там намек! — вздохнула хозяйка. — Что было на языке, то и сказала. На то я и баба. А ты не сердись. Садись и угощайся. Это я к тому… Чтой-то орденов маловато на твоей геройской груди…
— А твой, мать, сынок, похоже, по карманам их рассовал, что-то не примечаю на его гимнастерке, — не удержался Пишка, чтобы не нанести ответный укол, но, боясь, как бы не нарушить в этом доме праздничного настроения и не пострадать самому от такого нарушения, быстро перестроился и говорил уже в прежнем своем, чуть насмешливом, но благорасполагающем тоне — Вот слушаю я тебя, Авдотья Степановна, и удивляюсь: баба ты вроде мудрая, а иной раз скажешь такое, что хоть стой али падай. Орденов, видите ли, мало на Пишкиной груди! Ты, родимая, ничегошеньки в таких серьезных делах не смыслишь. Орден — это не солдатская награда. Она для офицеров да генералов… А для солдата — медаль. Да ты почитай, что написано на моей медали! За что она мне дадена? Читай: «За боевые заслуги». Не за какие-то там еш;е, а за боевые! Поняла?
— Поняла. Уймись ты, за ради Христа!
— Теперь молчу, коль поняла. Давай, Тиша, поздравим Авдея с возвращением с того света, а его мать и сестриц с великой радостью! — С этими словами Пишка уселся за стол, да не где-то там с краешку, а поглубже, чуть ли не под иконами, откуда его непросто будет потом выдворить. Тишка, тот поскромничал, ткнулся тощим своим задом в старенький скрипучий стул чуть даже поодаль от стола, показывая таким образом, что он гость неопасный, поскольку собирается быстро покинуть застолье, предназначенное явно не для них с Пишкою.
К двум этим незваным гостям вскоре прибавились еще два: Санька Шпич, вернувшийся в конце войны с покалеченной правой рукой (на ней остались теперь лишь два пальца, средний и указательный, да и те не сгибались, так и торчали, вроде бы в кого-то тыча, похожие на зубья двурогих вил), и пристегнутый за компанию секретарь сельсовета Виктор Лазаревич Присыпкин, о котором, пожалуй, следует сказать подробнее, поскольку человек этот до войны и во время войны не значился в списках зави-довцев. Санька Шпич познакомился с Виктором где-то на фронте — был этот солдат в их роте отделенным командиром, а по совместительству еще и писарем, — и они условились, что, демобилизовавшись, Виктор Присыпкин не поедет к себе на Брянщину, где оккупанты изничтожили всех его родных, да и само селение сровняли с землей, а наведается в Завидово, сперва для того, чтобы погостить у фронтового товарища, ну а потом, если село покажется ему, Санька возьмет его к себе в секретари. Так все и произошло. Присыпкин остался. Впрочем, эту подлинную его фамилию знали лишь в районе, куда Виктор Лазаревич чуть ли не каждый день отвозил собранные им у населения денежные налоги, Санька Шпич, вновь избранный председателем завидовского сельского Совета, да еще тетенька Анна, у которой, как и прочие завидовцы, останавливался секретарь. Все другие называли Виктора Лазаревича Присыпкина одним коротким и категорическим словом — Точка. О таком прозвище позаботился не кто иной, как сам Виктор, поскольку любую фразу, любую, малую или длинную, свою речь секретарь завершал, как бы подытоживая мысль, именно этим словом «точка». В его устах опа обретала множество самых разных по значению интонаций, несла самую разнообразную эмоциональную нагрузку, нередко совершенно неожиданную, каковую надлежало бы обозначать каким-то иным знаком препинания, но не точкою.
Итак, усердиями Саньки Шпича Точка была поставлена в Завидове, а через год прибавилась к ней и Запятая, славная и прехорошенькая девчонка по имени Дарья, которую до замужества все называли ласково и любовно — Даша. Выйдя за Виктора, она естественно и тотчас же была окрещена селянами Запятой. Теперь, завидя супругов, отправившихся куда-то вместе, человек не удержится, чтобы не сказать: «Точка с Запятой куда-то наладились. К Шпичу, должно, в гости».
К Шпичу Точка хаживал часто, иногда один, но больше все с Дашей, потому что та была близкой подругой Насти Вольповой, тоже утратившей свою веселую и легкую фамилию. Теперь пет-нет да кто-нибудь кинет ей вслед: «Председательша, Шпичиха пошла!» Настю, однако, любили на селе и даже в слово «Шпичиха» не вкладывали насмешливо-злого смысла, а произносили его с неизменным уважением, может быть, не только потому, что Настя обладала редким по доброте характером, но и потому, что, сделавшиоь «председательшей», опа не оставила трактора, продолжала крутить баранку своего старенького, «за-чухапного», как она говорила, «универсальчпка». Мягкая по натуре, Настя показала вдруг своему начальствующему супругу характер и решительно отклонила его просьбу, похожую по интонации на приказ, чтобы оставила трактор и занималась только по дому, провожая на службу и встречая со службы своего суженого. «В домработницы, что ли, меня взял? Не бывать этому!» — объявила она, да так, что у Саньки отпала всякая охота сызнова заводить речь об этом. «А ты, оказывается, того… оса, и ужалить можешь!» — только и вымолвил он в крайнем удивлении и долго, в раздумчивости крутил круглой и умной своей председательской головой. «Могу, могу, дорогой муженек, а ты как думал!» — сказала она, смеясь, и сейчас же обвилась руками вокруг Санькиной шеи, неожиданно даже поцеловала его и в тубы, и в двупалую руку.
К счастью для Авдеевых родственников, четырьмя этими людьми и ограничился круг гостей в тот первый день его возвращения. Правда, направлялся к ним было и Апрель, Артем Платонович Григорьев то есть, с полмерным ведерком только что выловленных в пруду карасей, по его упредили Пишка и Тишка, двумя или тремя минутами раньше припожаловавшие к Авдотьиному дому. Не знаем почему, но Апрель остерегался оказаться в одной компании с Пншкой, может быть, боялся подвернуться под злой Пишкин язык. Вот и в тот раз не решился присоединиться к дружкам-приятелям, — прозябнувший до костей от студеной воды, чертыхаясь вполголоса, поминая при этом не самыми ласковыми словами Епифана и Тимофея, побрел наш Апрель в свою Поливановку, дрожа по-щенячьи: как ему, сердешному, пригодилась, пришлась бы впрок добрая чарка Авдотьиного самогону!