Она, оказалось, замужем; трое ее детей оставлены на попечение у сестры, ей вышло место кормилицы, — хорошее место у одной французской дамы в Марселе.
А он, что касается его, то он ищет работу. Его тоже направили в Марсель, там, говорят, идет большая стройка.
Потом они замолчали.
Жара удушала их, зной разливался пламенным дождем по крышам вагонов. Туча пыли летела за поездом, осаждалась в вагонах; запах роз и апельсинов становился гуще, острее, ядовитее.
Оба пассажира уснули… Открыли они глаза почти одновременно. Солнце медленно падало в море, зажигая голубые его покровы потоками огня. Воздух посвежел, но кормилица совсем задыхалась; корсаж ее был распущен, щеки стали дряблыми, глаза опухли. Она сказала сдавленным голосом:
— Я не давала грудь со вчерашнего дня… Я совсем как пьяная, не упасть бы в обморок…
Парень молчал, — он не знал, что ответить.
Она сказала:
— Когда имеешь так много молока, то грудь надо давать три раза в день, не меньше; без этого чувствуешь себя очень худо. Тяжесть давит на сердце, не дает дышать, ломит все тело… Это несчастье для человека — иметь столько молока…
Парень сказал:
— Да, беспокойство… А женщина казалась совсем больной, похоже было на то,
что она сейчас потеряет сознание.
— Стоит только надавить, — простонала она, — и молоко брызнет как из фонтана, даже и смотреть смешно, другие не поверили бы… В Казале все соседи сбегались смотреть…
Он сказал:
— Вот это так…
— Да, право… Я показала бы вам, кабы это меня облегчило. Показом от него не избавишься — от молока…
И она замолчала.
Поезд по-прежнему останавливался на каждом полустанке. На станции, у решетки, какая-то женщина укачивала на руках плачущего младенца. Женщина эта была худа и оборванна.
Кормилица посмотрела на нее и сказала голосом, полным зависти и сожаления:
— Вот кому бы мне помочь, а младенчик, тот меня бы облегчил. И вправду, хоть я и не богата, — какое там богатство, если пришлось бросить дом и родню и малютку, — хоть я и не богата, а право не пожалела бы пяти франков за то, чтобы побыть десять минуточек с этим ребенком и дать ему грудь. Маленького бы я развеселила, да и сама воскресла…
Женщина задохлась; горячей, мясистой рукой она провела по лбу, изрытому потом, и застонала:
— Ох, не могу… право, я помру…
Ничего не соображая, она рванула на себе платье, из-за которого выползла правая ее грудь, чудовищная, отвислая, с бурым соском. Кормилица заметалась:
— Как мне быть, о господи, как мне быть?!
Поезд продолжал свой путь среди цветов, сладостно задыхавшихся в нагретом шатре вечера. Вдали на голубой воде дремал рыбачий баркас с обмякшим парусом, и отражение его казалось другим баркасом, опрокинутым.
Растерявшийся парень пробормотал:
— Я… я мог бы… облегчить вас, мадам… Она ответила чуть слышно:
— Да, если вам не обидно. Вы окажете мне услугу. А то я не выдержу, — право, я не выдержу…
Он опустился на колени перед женщиной; она склонилась к нему и привычным движением кормилицы поднесла к его рту потемневший сосок. В то мгновение, когда она взяла грудь для того, чтобы протянуть ее парню, капля молока показалась на соске. Он слизнул каплю, сжал губами тяжелую материнскую плоть и принялся с жадностью сосать. Он обхватил обеими руками талию женщины и притянул ее к себе ближе; он насыщался медленными, глубокими глотками и при этом по-особенному ворочал шеей, как ворочают сосущие дети.
Вдруг она сказала:
— С этой хватит, возьмите другую…
И он послушно взял другую грудь. Кормилица положила обе руки на его плечи, она дышала шумно, с силой и наслаждением, впивая в себя запах цветов, влетавший вместе с порывами ветра в открытые окна вагона. Она промолвила:
— Как славно пахнет, право…
Он ничего не ответил; он прильнул к живительным истокам и закрыл глаза, как бы для того, чтобы ощутить сильнее вкус и дыхание человеческой нашей плоти.
Но она тихонько отодвинула его:
— Хватит… Вот и полегчало… У меня душа вернулась в тело…
Он поднялся и вытер ладонью рот.
И она сказала ему, запихивая в платье живые, шевелящиеся тыквы своих грудей:
— Вы очень услужили мне. Благодарю вас, мосье… И он ответил ей голосом, дрожащим от волнения:
— Это я должен благодарить вас, мадам… Вот уже два дня, как я ничего не ел…
Ги де Мопассан. Признание*
Солнце полудня широким дождем изливается на поля. Пестрая мантия хлебов колышется на голом чреве земли — созревшая рожь, поспевающая пшеница, бледно-зеленые овсы и черная, глубокая зелень клевера.
У вершины холма на клеверном поле пасутся деревенские коровы; животные дремлют лежа или стоят на всех на четырех и скашивают в сторону большие глаза, ослепленные полуденным зноем.
К этому стаду коров бредут по узкой, вытоптанной в хлебах, тропинке две женщины — мать и дочь; они подвигаются тяжелой, мерной, качающейся походкой. Каждая из них несет на коромысле по два оцинкованных ведра; солнце белым слепящим лучом играет в ведрах.
Женщины хранят молчание, они идут доить коров. Вот они пришли, поставили на землю ведра, толкнули коров в бок деревянными башмаками. Животные становятся сначала на передние ноги, медлительно и трудно они поднимают затем широкие крупы, отягощенные розовым мясом непомерных сосцов.
Обе Маливуар — мать и дочь — умостившись под животом у коровы, быстро перебирают набухшие соски, бросающие в ведро тонкую сильную струю молока. Желтоватая пена закипает по краям ведра; женщины переходят от одной коровы к другой, и так до конца длинной цепи. Покончив с одной, они переводят ее на новое место, где еще не тронута трава. И потом бабы уходят, согбенные под молочным грузом — мать впереди, дочь сзади. Но дочка останавливается вдруг, снимает с себя ведра, садится на землю и разражается плачем. Старуха, не слыша за собой шагов, оборачивается и застывает на месте.
— Что с тобой? — спрашивает она.
А Селеста, дочка, большая, рыжая девка с волосами, сожженными на солнце, и с щеками, запятнанными веснушками — каплями огня, густо посеянными по лицу, — дочка тихонько взвизгивает, как побитое дитя, и бормочет:
— Я не донесу моего молока… Старуха уставилась на девку и опять спросила:
— Что с тобой?
Селеста рухнула на землю между ведрами, закрыла передником глаза и сказала:
— Оно тянет меня книзу. Я не могу больше… Тогда мать спросила в третий раз:
— Да что с тобой такое?.. Селеста простонала:
— Сдается, что я брюхата…
И она зарыдала. Тут наступил черед старухи выпустить из рук ведра; она совсем потерялась, не знала, что сказать, и после долгого молчания пробормотала:
— Ты… ты брюхата?.. Как же это возможно?!
Маливуары были богатые фермеры, почтенные люди, уважаемые, изворотливые, могущественные в своей округе.
Селеста сказала заикаясь:
— Мне… мне сдается, что я и вправду брюхата… Старуха с испугом смотрела на причитающую, валявшуюся перед ней девку. Опомнившись, она заорала:
— Брюхата… Вот она и брюхата… Где это ты схватила, дрянь?
Селеста, дрожа от страха, прошептала:
— Сдается мне, что это в повозке у Полита…
Старуха силилась понять, — она старалась сообразить: кто бы это мог наделать такую беду дочке?.. Если это парень богатый, положительный, тогда дело может уладиться, тогда оно полбеды, история с животом у всякой девушки может приключиться; но вот от пересудов куда денешься, о Маливуарах, почтенных людях, всякому небось хочется посудачить…
Старуха опять закричала:
— А кто это тебе, стерва, прицепил?
И Селеста, решившая все открыть, пробормотала:
— Сдается мне, что это Полит…
Тогда старуха Маливуар, охваченная неистовым гневом, накинулась на дочку и принялась колотить ее с такой силой, что чепец слетел у той с волос. Она колотила по голове, по спине, по всему телу; Селеста, растянувшись между ведрами, только закрывала лицо руками.
Озадаченные коровы перестали щипать траву, они обернулись, воззрились на баб большими светящимися глазами, а самая последняя в ряду корова тревожно замычала и потянулась к хозяйкам мордой.
Притомившись от битья, старуха остановилась, чтобы передохнуть; она пришла в себя и захотела разузнать все точно.
— Полит! И это возможно, о боже! Как это взбрело тебе в башку — с кучером? Спятила ты, или околдовал он тебя, дурищу?..
Селеста, не вставая с земли, пробормотала:
— Я… я не платила ему за проезд…
И старая нормандка все поняла.
Каждую неделю, по средам и пятницам, Селеста отвозила в город на продажу птицу, сливки, яйца. Она выходила из дому на большую дорогу в седьмом часу утра, с двумя большими корзинами — в одной корзине были молочные продукты, в другой живность, — и там же, на большой дороге, она поджидала почтовый дилижанс из Ивето.