А мама ждала, и терзалась, и мучилась: что с Тоником? Почему он молчит и как у него идут дела в колонии?
А дела у Тоника шли своим чередом: расширялись знакомства, познавались люди, устанавливались отношения, уяснялись обязанности – человек утверждался на своем новом месте. На правах первого знакомства с Антоном старался установить дружбу Елкин и называл его по-кавказски – кунаком.
– Я тебя, можно сказать, в отделение принял! – говорил он. – В весь курс ввел!
Антон смутно понимал, что Елкин – парень себе на уме, но выяснил он это много позже. А сейчас Елкин казался ему простым лентяем и балаболкой. Язык у него как на шарнирах приделан – говорит много, но глухо, как в бубен бьет, и при этом брызжет слюной и болтает обо всем, не разбираясь, что можно, что нельзя, что удобно или неудобно. А Антону сейчас хотелось побольше послушать, чтобы освоиться в новой жизни.
Одним словом, он особенно не спорил с Елкиным – кунак так кунак. Но этот кунак очень скоро подвел Антона.
В классе он сидел наискосок от Антона, в соседнем ряду прямо за проходом, и на уроке истории, толкнув в бок, сунул ему какую-то записку. Это оказались грязные стишки про учительницу Таисию Михайловну, молодую и красивую женщину. Едва успев прочитать, Антон услышал шепот Елкина:
– Дальше.
Не зная, как поступить, Антон механически сунул записку Косте Ермолину, а тот совсем растерялся и, не прикоснувшись к ней, испуганно смотрел на учительницу. Свернутую бумажку заметили из другого ряда и, улучив момент, стянули у него. Так и пошли грязные стишки по классу, пока не дошли до Славы Дунаева; тот прочитал и начал медленно складывать бумажку вдвое.
– Дальше! Передай дальше! – слышалось вокруг, но Дунаев, не обращая ни на кого внимания, спрятал записку в карман, а после урока отдал ее командиру, и все ждали, что на вечерней линейке многим придется выходить перед строем.
Но вечерняя линейка прошла, наоборот, довольно тихо: вызывали только двух ребят – одного за брань, а другого за драку, – зато потом в спальне было очень неспокойно. Однако режим есть режим, и если положено лежать в кровати, значит, нужно лежать, но спать никто не спал, и разговоры возникали и здесь и там по всей спальне. И тогда Дунаев, перегнувшись со своей кровати к Антону, сказал:
– Я думал, ты крепче!
– А что?
– Будто не знаешь?
Антон давно понял, что виноват, но попробовал оправдаться:
– Да, понимаешь, как-то так получилось…
– Что значит – получилось? Как сделал, так и получалось.
Антон пробовал объяснить Дунаеву, что, развернув записку, растерялся и хотел поскорей избавиться от нее, потому и подсунул ее Косте Ермолину, но тут же понял бесполезность и глупость своих объяснений. Действительно: как сделал, так и получилось.
– И под чью ты дудку пляшешь? – продолжал между тем Дунаев. – С кем дружить выдумал? Есть пословица: делу время, а потехе час. А у Елкина наоборот получается. Забубённая голова! И хам. Хамит, а сам трус первый. Если его поддержать, он хулиганит, а нет – хвост подожмет и начнет вилять, как пес, – буду помогать дружбу укреплять, а сам на другой день опять какую-нибудь пакость выкинет. Он от костей до мозгов гнилой.
Мимо прошмыгнул Сенька Венцель, маленький и верткий, как угорь, и, прислушиваясь, прошмыгнул еще раз.
– Чего ты тут трешься? Марш отсюда! – прикрикнул Дунаев и, еще ближе придвинувшись к Антону, продолжал: – Мы с этим Елкиным сколько возимся и по-хорошему и по-всякому, а все равно – как со стенкой беседуем. Связался с Сазоновым, и началась ихняя песня дудка в дудку.
– А кто – Сазонов? – спросил Антон.
– А тот, что в санчасти лежит. Пальцы себе растравил, вот и лежит с распухшими руками.
– Зачем растравил?
– Спроси. Тоже во взрослую колонию собирается и всем мозги втирает. Там его будто малина ждет: и школы нет, учиться не нужно, и времени больше, и режим вольнее, в карты хлестаться можно. А тоже общественник был, санитар. А подходит срок к концу, вот и решил оправдаться.
– Как – оправдаться? Перед кем?
– Ну как – перед кем? Перед теми, перед ворами. Чтобы они, значит, простили ему то, что он общественником был. Значит, отбыл парень срок, а ума не набрался. И этого дурака, Елкина, туда же тянет. Ухитрились напиться вместе и по трое суток в трюме отсидели.
В спальню вошел надзиратель, и разговоры сразу умолкли, ребята накрылись одеялами и сделали вид, будто спят. Надзиратель вышел, и снова начались разговоры.
И тогда перед Дунаевым так же неожиданно, как Сенька Венцель, оказался Костанчи.
– Чего вы тут лясы точите?
– А тебе что – холуи твои донесли? – ответил вопросом же Дунаев. – Сам-то чего режим нарушаешь? Чего явился?
– Не тебе мне указывать. Я – командир. А вы тут уткнулись и шепчетесь.
– Ты следи за порядком, где нужно. – Дунаев поднялся с кровати. – Куда записку дел?
– А тебе что? – повышая голос, спросил Костанчи. – Командир решил, – значит, все!
– Нет, не все! – возразил Дунаев. – А командир, по-твоему, кто ж?.. Царек? Что хочет, то и делает? За этим мы тебя выбирали?
Привлеченные спором, ребята поднялись с кроватей, кое-кто подошел к спорящим, но в это время неожиданно распахнулась дверь, и снова появился надзиратель.
– Что за сборище? Марш по местам!
И опять, точно под порывом ветра, вскинулись одеяла и накрыли моментально спрятавшиеся под ними головы – все спят!
На другой день все было известно Кириллу Петровичу, и на общем собрании отделения пришлось объясняться по поводу стихов.
Командир попытался оправдаться тем, что не хотел лишнего шума и потери баллов из-за глупой записки. Это выглядело довольно убедительно: по всей колонии шло соревнование – и успехи в школе и мастерских, и отношение к старшим и друг к другу, и общий вид и дисциплина, строй, песня, и состояние спален каждый день оценивались при отсутствии замечаний баллом «пять», а за каждый проступок, упущение или небрежность отделение теряло какой-то балл. В конце дня эти баллы подсчитывались, и отделения с наибольшим количеством баллов отмечались на общих вечерних линейках. А потом, на каких-то рубежах, подводились общие итоги – кто идет впереди, а кто отстает.
Этим и хотел оправдаться Костанчи: раз записка никуда не попала, учительница о ней не знала, следовательно, никакой обиды ей нанесено не было, и вообще все осталось между ребятами – зачем терять баллы?..
А приближаются Октябрьские праздники, и будет очередное подведение итогов…
Ребята спорили, но всем спорам положил конец Кирилл Петрович: нельзя зарабатывать лучшее место нечестным путем – командир поступил неправильно.
– И к Шелестову у меня есть претензия, – добавил он потом. – Пора становиться на правильный путь, пора понимать и разбираться, что плохо и что хорошо. Пора!
Антон сразу признал себя виноватым, а Елкин, как и предсказывал Дунаев, дал слово исправиться, обещал помогать и укреплять дружбу.
– Все? – спросил его Кирилл Петрович.
– Все! – ответил Елкин.
– А теперь послушай, что пишет тебе мама! – Кирилл Петрович достал из кармана письмо.
«Здравствуй, дорогой наш сыночек!
Вчера я послала тебе посылочку, чтобы она попала ко дню твоего рождения. Очень жаль, что мы не можем вместе отметить этот светлый день, но я утешаю себя тем, что придет время и мы опять будем вместе.
Одно только меня расстраивает, что ты все-таки нечестно поступаешь со мной. Ты все время писал, что у тебя хорошие отметки, и у тебя все хорошо, и ты даже не куришь. А на днях я получила письмо от твоего воспитателя, и выходит, что все наоборот: ты даже ухитрился где-то достать водки и получил наказание. Выходит, ты пишешь одно, а делаешь другое, выходит, ты опять меня обманываешь. Зачем те ты так поступаешь? И кого обманываешь? Самого близкого тебе человека. Это совсем нехорошо – у меня даже в голове не укладывается. Я никогда никому не врала, и мне страшно как-то становится. Вот когда у тебя будут дети, ты узнаешь, как они дороги и как обидно бывает, когда жизнь так вот нескладно получается.
Но я твоя мама и верю в тебя – ты все сможешь, если захочешь.
О нашей жизни писать, собственно, нечего: работаем, потом приходим и начинаем возиться с домашним хозяйством. У нас сейчас есть пять курочек, за которыми отец любит ухаживать. Только здоровье наше с ним неважное – у папы все время болит спина, радикулит замучил, даже до крика, а у меня нервы совсем не выдерживают и что-то в груди болит, прямо сил нет, такая слабость. Если бы ты знал, сколько здоровья стоили мне твои «развлечения». И сейчас я все думаю, думаю и никак не могу не думать, каждый день жду почту и, если долго нет, начинаю беспокоиться, а когда получаю от тебя хорошее письмо, то радуюсь, как девочка. А письмо воспитателя меня совсем расстроило.
Милый мой Илюшенька! Я очень прошу тебя: возьми себя в руки и послушайся моих советов. Поверь: мать никогда плохому не научит.