Теперь все, кроме облаков и снова выглянувшей луны, было внизу. А здесь было широкое плоскогорье, каменная пустошь, ветреный, со всех сторон открытый юр. От ветра дребезжали стекла в кабинах, стоявших на перевале машин.
Внизу, из реденького тумана, выступали черные людские фигуры и донеслась песня ребят, тащивших на Чертову спину последние машины. Песня теперь была другая:
Дайте трудное дело,
Дайте дело такое…
Поднимавшаяся машина осветила лицо Егора Парменовича, усталое, с запавшими по-стариковски висками, набрякшими веками и глубокими, как шрамы, морщинами. И была на этом усталом лице та тихая улыбка, когда у человека в душе хорошие мысли и он боится спугнуть эту прекрасную и радостную думу.
Машина вползала уже на перевал. Это была последняя машина, и последние шаги делали ребята, тащившие ее. Они пели, задыхаясь:
Чтобы сердце горело
И не знало покоя…
— Так бы и взял всех их в сыновья, — прошептал Егор Парменович пресекшимся голосом.
Глава 35
Снова о двенадцати одеялах
Подбежал Садыков, потный и веселый:
— Сейчас бензовоз вытянули. Последняя машина, понимаешь?..
Он совсем потерял голос, на землисто-сером, как запыленном, лице провалились глаза, его пошатывало, — но радостно изнеможение победы. Борис впервые увидел, как улыбается завгар. Он даже засмеялся, хрипло, удушливо, когда вкатившийся на перевал бензовоз победно затрубил. Гудок был как первый весенний гром, а горы ответили важным, торжественным гулом.
— А кто говорил: зелень, молодая травка? — прищурился счастливо Садыков. — Молодо, да не зелено! Мои птенцы! А поднимутся птенцы на крыло, что будет? Э?
— Расхвастался! — хлопнул его по плечу Егор Парменович.
— Зачем расхвастался? Ты смотреть умей. Невидящий и верблюда перед собой не увидит!
— Постой-ка, что это, собака так воет? — вскинул голову директор, прислушиваясь. — Чья это? С нами одна собака, нуржановская.
Садыков перестал смеяться, и слышен стал разбегающийся по ущелью переливчатый, плачущий собачий лай.
— Айда! — сразу, с места взял Садыков крупный, поспешный шаг.
За ним пошли директор и Борис, потом присоединились еще несколько человек. А вслед им кто-то заботливо пустил свет в четыре фары.
— Жучка, Шарик, Дружок, как тебя там? — позвал и посвистел шедший рядом с Садыковым Яшенька. — Сюда! Хлеба! На!
— Его Карабасом зовут, — сказал мрачно завгар.
Но Карабас уже выскочил из темноты на свет, прямо в ноги людям. Теперь пес выл, тоскливо и страшно, и порывался бежать. Садыков строго крикнул на него по-казахски, и Карабас замолчал, повел, оглядываясь, на людей.
Редкий, низкорослый кустарник метался под ветром, как люди, застигнутые в степи бурей. Неприятное, тоскливое место! Сюда передвинулся свет фар, и все увидели Галима Нуржановича. Он лежал запорошенный мокрым белым песком, горьковская шляпа свалилась с головы и откатилась, зацепившись за куст. Ветер относил в сторону седую бородку. Побледневшее лицо с резко черневшими бровями и подсохшими губами было неподвижно, погасло. Не погасли только глаза. В них прошла слабая улыбка, когда он увидел наклонившегося — Садыкова. Завгар отвернулся. Он видел на войне раненных насмерть. У них были такие же отрешенные лица.
— Живо кто-нибудь за доктором! — обернувшись, тихо сказал Егор Парменович.
Побежали двое.
Карабас, повизгивая и скуля, рвался к хозяину. Садыков отогнал собаку, сел на землю и, приподняв Галима Нуржановича, прижал его к груди:
— Что с вами, мугалым?
Старый учитель беспомощно улыбался и надрывно дышал. Говорить не было сил. И раньше не раз бывало с ним: вдруг тупо, горячо ударит в сердце, перехватит дыхание, завертятся перед глазами, путая мысли, разноцветные круги. А потом боль в сердце отпускала и возвращалось дыхание. Так случилось и теперь, когда он, подталкивая машину, поднялся на Шайтан-Арку, но никогда ещё старое сердце не получало такого беспощадного удара, свалившего учителя на землю. Он упал здесь, в кустах, и застонал от беспощадно ясного сознания, что пришел последний час его жизни на древней степной земле, застонал не голосом, а мыслью только, ибо голоса уже не было. Он лежал, не имея сил отвернуться от ветра, бившего в лицо крупным песком, и плакал без усилий, мук и содроганий, как плачут маленькие дети и люди с безгрешным и чистым сердцем. Он плакал от счастья видеть рождение новой жизни в родных, уставших степях. И это было так радостно, что новая волна горячих, счастливых слез всколыхнула его грудь и заставила затрепетать угасавшее сердце. Почему же так печально смотрят на него эти дорогие ему люди? Он виновато улыбнулся и прошептал:
— Очки потерял… Старинные очки. Память…
У Бориса засаднило на душе. Он вспомнил привычку учителя часто снимать очки и разглядывать их на свет.
Прибежала Квашнина, опустилась перед больным на колени, щупала его пульс, стерла холодный, липкий пот с лица и начала слушать его сердце. Оно колотилось о ребра, глухо всхлипывало, как бы плача, и замирало. Это была зловещая картина близкой смерти. Но, поднимаясь с колен, Шура сказала спокойно и весело:
— Пустяки! Мы вас в два счета на ноги поставим! Товарищи, надо перенести Галима Нуржановича ко мне в санавтобус.
— В больницу? — громко, испуганно спросил учитель. — Нет, нет! Не надо! Я не хочу!
— Жарайда![20] Не будет больницы, мугалым! — успокоил его Садыков. — Я положу вас в открытую машину. Вы будете лежать, как бай, на двенадцати одеялах и будете смотреть на нашу степь. Жаксы?
Когда Галима Нуржановича клали на носилки, он нашел взглядом Корчакова и приложил благодарно к груди ладонь.
«За что он благодарит меня?» — подумал Егор Парменович, взволнованно обкусывая усы.
Носилки с лежащим на них Галимом Нуржанови-чем подняли и понесли. Рядом пошли Садыков и прибежавший, задыхающийся Кожагул. Старик на ходу гладил ладонями бороду и шептал со стоном молитвы:
— О, кудай!..
Сзади плелся Карабас.
— Он не ребенок, — сказал тихо Егор Парменович Борису, — он понимает, что жить ему осталось всего ничего. Поэтому и не сдается.
Такой же тихий голос послышался и за спиной Бориса. Говорил Яшенька:
— Степан Елизарович как-то раз сказал: это, мол, дедушка целины. А мы тогда кто же? Сыновья?
— Ты, Яшенька, и во внуки годишься, — грустно пошутил кто-то незнакомый Борису.
— Жалко как, — вздохнул прерывисто Яшенька, но его перебил холодный, неприятно бодрый голос Неуспокоева:
— Не хлюпайте носом, юноша! Это недостойно целинника.
Борис испуганно покосился на носилки: не слышал ли? Руки старого учителя неподвижно лежали на груди, мертво вздрагивая при каждом шаге несших его людей.
Борис сунул руку в карман, за платком, но вытащил измятый, скрутившийся галстук и долго, с удивлением смотрел на него, пытаясь вспомнить: почему он в кармане и как попал туда?
Но так и не вспомнил.
Глава 36
В темноте все можно сказать
На юге, где должна была снова открыться степь, все заполнил туман. Ветер гнал его, и он шел медленно и плывуче, как белая река.
Туда, вниз, на белую зыбкую реку, и летела машина. Летела так, что у Бориса душа прихлынула к горлу. Минуту назад Галя резко сбросила обороты. Стало тихо. Двигатель заглушенно урчал на холостом ходу. А машина стремглав летела вниз по инерции.
— Что это такое? — удивился Борис. — Летим куда-то вниз.
— Прощаемся с горками, только и всего, — ответила Галя, напряженно вглядываясь на стоп-сигнал шедшей впереди машины.
— Конец горам? Прошли? — взволновался Борис.
— Должен им быть конец когда-нибудь.
Борис высунулся в окно. Белый горб Шайтан-Арки белел далеко сзади, как низкое облако. Колонна неслась бесшумно, с выключенными скоростями. Изредка коротко и взрывчато взвывал мотор, и снова тишина и стремительное движение, похожее на падение в темноту. Но вот красный глаз стоп-сигнала, словно раскрываясь шире, начал наплывать, наезжать, и Галя с ходу так встала на тормоза, что машину встряхнуло. Колонна остановилась.
Галя и Борис, каждый со своей стороны, высунувшись в окна, пытались понять причину остановки. Но было темно и тихо. Галя хотела уже крикнуть переднему шоферу, но послышались чьи-то торопливые шаги.
— Почему стоим? — спросила Галя темноту. — По такой дорожке ехать бы да ехать!
— Говорят, приехали, — ответила темнота.
— Кто говорит?.. Куда приехали?.. — крикнули в один голос Борис и Галя. Но человек уже прошел.
— Пойду на разведку, — открыл Борис дверцу. Ночь, как всегда перед рассветом, была особенно темна. Надо было постоять с закрытыми глазами, чтобы приучить их к мраку. Только тогда стали различаться машины, стоявшие с потушенными фарами. Борис собирался идти в голову колонны, к директору. Он постоял, сжав кулаки, опущенные в карманы, и пошел в обратную сторону.