— К ночи подморозит, гололед будет на трассе, — произносит он как бы для себя самого.
— Но вы же обещали, — напоминаю.
— Если оплатишь оба конца…
— Ладно, — ворчу. — Сколько?
— Тридцать.
Это не вдвое, это втрое дороже.
— Тридцать четыре стоит авиабилет до Москвы, — сообщаю для сведения.
— В облаках гололеда не бывает, — пожимает он плечами.
Тридцать рублей — это все, что осталось у меня до зарплаты, из которой, возможно, будут вычтены командировочные:
ЦЕНА ВАСЮРИНСКОГО УГОЩЕНИЯ. (Согласно законам кавказского гостеприимства.)
— Вперед! — усмехаюсь. — Считай, что тридцатка у тебя в кармане.
Раз в жизни даже простой трудящийся может позволить себе прокатиться в родное село на такси.
Машина трогается, унося меня из настоящего в будущее, и я сижу, безучастный, и думаю о том, что завтра позвоню Зарине — улизну со свадьбы на часок, схожу на почту, закажу междугородний, — и послезавтра тоже, а в понедельник мы с Эрнстом снова явимся к директору, и, войдя в приемную, я кивну Майе: «Здравствуй», и она ответит как ни в чем не бывало: «Здравствуй, — и улыбнется. — Что-то давно мы с тобой не виделись», а слово «видеться» в ее лексиконе имеет иной, как вы помните, отличный от общеупотребительного смысл, и, смутившись, я пробормочу: «Такая жизнь», и, недоуменно глядя на нас, Эрнст поинтересуется: «Это что, пароль?», и, окончательно растерявшись, я усмехнусь нахально: «Пароль и отзыв», и усядусь в кресло, ногу на ногу закину, и, высидев положенное время, мы войдем в кабинет, и директор скажет мне: «Прости, сынок, насчет командировочных я тогда погорячился», и я спрошу насмешливо: «А насчет квартиры?», и, вздохнув с печалью непонятого человека, он произнесет: «Разве я о себе беспокоюсь? — и головой покачает: — Что мне осталось? Лет пять, не больше, — и еще раз вздохнет, но с укоризной уже: — Хочу вам наследство получше оставить, о вашем будущем думаю», и я пригорюнюсь, не зная, как его утешить, и Эрнст ответит за нас обоих, твердо и непреклонно ответит: «Не нужно нам такого будущего».
А завтра он приедет к нам на свадьбу, Эрнст, и еще человек десять с ним, друзья-коллеги — конструкторы, и они усядутся, конечно, вместе и, выпив, заведут разговор о производстве, чтобы потом в отделе поговорить о свадьбе, и, думая о них с улыбкой, я жалею, что не пригласил З. В. и в круговерти сегодняшней забыл пригласить Терентьева, и, возвращаясь в прошлое, говорю таксисту, радостью с ним делюсь, а заодно и о себе напоминаю:
— Та девушка, между прочим, встала на ноги…
Он косится на меня, то ли не узнавая, то ли не желая узнавать:
— Какая девушка?
— Которую мы с тобой возили в больницу.
(Я перешел с ним на «ты», полагая, что это, как и гололед, входит в стоимость проезда.)
— Не пойму, — хмурится он, — чего ты ко мне цепляешься?
Значит, помнит о клятве своей!
Проезжаем попутное селение, а на улице светло еще, и, глядя вперед, на дорогу, у обочины которой копошатся куры, он спрашивает вдруг:
— Давно из Москвы?
О стоимости авиабилета вспомнил, догадываюсь, тридцать четыре рубля.
— Сегодня, — отвечаю простодушно, — утром прилетел.
— Первый раз в Осетии? — вопрошает он, отрицая тем самым мое право на воспоминания.
Даю биографическую справку:
— Родился здесь, вырос и до сих пор дожил.
Пропустив это мимо ушей, он кивает на петушка, перебегающего дорогу:
— А петухи у вас в Москве есть?
— Есть, — отвечаю, — есть.
Однако у обочины разгуливают не только куры.
— А козлы у вас в Москве есть? — интересуется он.
— Есть.
— А ишаки у вас в Москве есть? — развлекается.
— Есть, — говорю, — есть.
Не знаю, как долго продолжался бы этот перечень — волы, бараны, хряки, — но селение кончается, а лис и шакалов давно уже перебили, и то ли скорбя о них, то ли о себе самом задумавшись, таксист умолкает, и теперь уже я спрашиваю:
— А попугаи у вас в Осетии есть?
— Нет, — отвечает он. — А у вас?
— Есть, — усмехаюсь, — в Москве все есть.
Дальше мы едем молча, и я смотрю на горы, возвышающиеся в стороне, на розовеющие облака над ними, и мне слышится голос Зарины: «Не могу больше… Ноги как ватные», и я снова обнимаю ее и плачу, и слышу отчаянный вскрик Майи: «Дурак! Я же люблю тебя!», и, словно из пут рванувшись, я резко подаюсь вперед к ветровому стеклу, вглядываюсь в пространство, пытаюсь различить вдали невидимые еще верхушки тополей и черепичные крыши своего села.
А вот и показалось оно, по-весеннему голое и неопрятное — островки ноздреватого снега у заборов и черная жижа перегноя, — и, выехав на сельскую площадь, таксист закладывает вираж по лужам, подруливает к автостанции нашей, к навесу, украшенному мозаикой, — горы, башни и тур круторогий размером с корову, — и, остановив машину, поздравляет меня:
— С приездом.
— Мерси, — говорю, — но мне дальше, мне к самому дому, пожалуйста.
— А улица у вас заасфальтирована?
— Нет, — отвечаю, — и даже не вымощена.
— Не поеду, — он показывает на лужи, — грязь.
— Ты считаешь, — спрашиваю, — что по грязи приятнее ходить, чем ездить?
— Сказал — значит, все! — отмахивается он. — Не уговаривай!
— Но деньги-то еще в моем кармане, — напоминаю, — пока еще в моем.
Он смотрит на меня зверем, но затеять скандал в чужом селе не решается.
— Знал бы, — рычит, — не посадил бы тебя!
— Вот и не сажай следующий раз, — советую, — а сейчас заводи, — говорю, — поехали, тут недалеко.
Глядя в сторону и тем самым как бы отстраняясь от происходящего, таксист включает стартер, включает передачу, и машина трогается как бы сама по себе, и я руковожу ее движением — налево, направо, — и она ползет, переваливаясь на ухабах и буксуя, и послушная моей воле, приближается к дому, возле которого росла когда-то дикая груша, и наконец останавливается у ворот.
На улице все еще светло, и я удивленно смотрю на часы — как прибавился день, как быстро пролетел февраль!
— Будь здоров, — говорю, протягивая деньги. — Удачи тебе на дорогах.
— И тебе, — не глядя на меня, отвечает таксист, — того же самого желаю.
Захлопываю дверцу, открываю калитку, слышу голоса, доносящиеся из глубины двора, огибаю дом, вижу мужчин, толпящихся у сарая, и останавливаюсь, радостный — это мои двоюродные братья, — останавливаюсь и с горечью думаю о том, что не слишком-то часто вспоминаю их. Раньше мы были дружны — ах, детство розовое! — но время развело, отдалило нас друг от друга — или меня отделило от них? — а совсем еще недавно, век, полвека назад, мы бы жили вместе, одной семьей, взращивали сообща свое генеалогическое древо-деревце, и время обходило бы нас стороной.
Ах, не об этом ли мечтал мой отец? А братья его не мечтают ни о чем: они в земле лежат — один под Гомелем, второй под Артемовском, третий под Каунасом.
Они лежат в земле, а я смотрю на их сыновей, крепких, по-деревенски основательных мужчин, вижу седину в их волосах и думаю о том, как быстротечно время, и повторяю про себя как заклинание, как молитву повторяю их имена:
САРМАТ, БОЛА, ХАЗБИ, КАМАЛ, АХСАР, СОСЛАН, БАТРАЗ.
Они и на свадьбу Чермена пришли-приехали загодя, двоюродные мои, и сразу же взялись за работу, парни угловатые, юнцы безусые — поставили навес во дворе, сколотили скамейки, дров накололи и так далее, и тому подобное, и вечером, после трудов праведных мыли руки, плескались у сарая, потом сидели за столом на веранде, ужинали, а спать улеглись в моей просторной, только что отстроенной и выбеленной комнате — двое на диване, остальные на полу, восемь душ, если считать со мной, — долго шептались в темноте, смешное рассказывая, смеялись, уткнувшись в подушки, и расшумелись в конце концов, и умолкли, скрип кровати за стеной услышав и голос моей матери:
«Надо пойти угомонить их. Завтра рано вставать».
«Не надо, — ответил отец. — Пусть радуются друг другу».
Тринадцать лет прошло с тех пор, и вот они опять стоят у сарая, и я вижу, как племянники мои Беса и Алан-2, приносят умывальник гремучий, вешают его на стенку, на гвоздь, наполняют водой, подставляют табурет с тазом, повторяют то, что когда-то, еще до их рождения исполнил малолетний Таймураз, и двоюродные наши степенно засучивают рукава, и, засучив, и тоже, видимо вспомнив прошлое, заводятся, начинают толкаться, мужи солидные, и Сармат, старший из них, оттеснив, отодвинув всех и пробившись к умывальнику, произносит назидательно:
— В порядке живой очереди.
Значит, все уже сделано, все готово к свадьбе, и, гость в родном доме, я выхожу из-за угла, подкрадываюсь к ним сзади, пристраиваюсь и спрашиваю с виноватой улыбкой:
— Кто последний?
Они оборачиваются ко мне:
— Алан! Алан! Алан!
Услышав гвалт во дворе, из дому на веранду выходит Чермен.