Перед отъездом встретилась с валиде.
– Не слишком ли долог путь для нездорового Мехмеда? – спросила султанская мать.
Хотела оставить первородного в серае, отдавая Роксолане ее недоносков. Как явственно читалось это на черных губах валиде!
– Султан хочет видеть всех своих детей, – стараясь придать голосу ласковость, ответила Роксолана, – его величество соскучился по своим детям.
– На дворе зима, – напомнила валиде.
– Разве воля его величества должна согласовываться с временами года?
– Сыновья падишаха принадлежат державе! – терпеливо объясняла султанская мать.
– А разве держава не там, где падишах? – снова упрямым вопросом отбилась Роксолана. – Или, может, мы с вами станем противиться царственной воле его величества?
Валиде промолчала, отступила. Не пыталась даже сослаться на Коран. Может, и о Мехмеде заговорила лишь для порядка. Все же пожелала счастливого пути и предостерегла служанок, чтобы не простудили султанских детей.
Четырехглазый тоже провожал. Как всегда, молча, только поглядывал своими глазищами недоверчиво и враждебно, но что ей та враждебность, когда оставалась она за вратами Баб-ус-сааде и за вратами Царьграда!
Роксолана выезжала через Эдирне-капу. Впереди уже были посланы десять больших повозок, запряженных волами, со всем необходимым для путешествия: посудой и провизией, коврами, постелями, баранами и курами в клетках, с сеном и овсом для коней, даже с дровами, поскольку в ханах и караван-сараях на пути не было ничего, кроме четырех стен. Восточные люди брезговали пользоваться чужими вещами, каждый вез с собой все свое, к тому же нищенский быт кочевников приучил их за тысячелетия довольствоваться самым малым, и, кроме того, если бы в караван-сараях сохранялась своя утварь, ковры, миндеры, вокруг них неминуемо собиралась бы грязь, этот рассадник страшной чумы, а так достаточно было побрызгать каменные полы водой и подмести веничком – и место для ночлега готово.
Воловьи упряжки с людьми михмандара, которые должны были готовить места для отдыха султанши и ее двора, отправлены тремя днями раньше торжественного кортежа.
На рассвете того дня, когда Роксолана должна была оставить серай, по улицам Стамбула от Айя-Софии до Эдирне-капу промчались конные султанские капиджии, гулко щелкая канчуками и завывая дикими голосами: «Савул! Дестур!» («Дорогу! Берегись!») Ибо когда покатится по улицам белая, вся в золоте, карета с баш-кадуной падишаха, каждого, кто попадется на пути, должны были убивать, как собаку.
Поэтому Стамбул провожал Роксолану настороженностью и скрытой ненавистью. Султанша ехала по улицам столицы точно воплощение насилия, и никто не хотел знать, как далека была она от одной даже мысли о малейшем насилии. Да и кто бы стал спрашивать ее или заглядывать ей в душу, когда впереди нее и по сторонам скакали на черных конях рубаки и знай завывали: «Савул! Дестур!»
В карету Роксоланы были впряжены шестеро коней, это был довольно просторный экипаж, плотно обитый изнутри красным в золотых узорах войлоком, устланный пушистыми мехами и толстыми коврами для тепла и уюта, хотя для тепла евнухи все время подкладывали в карету плоские медные жаровни с раскаленными углями, убирая остывшие.
За первой каретой ехала вторая, тоже шестиконная, затем два четырехконных кабриолета и восемь пароконных арб.
Роксолана ехала в первой карете. С нею Михримах и крохотный Селим, помогала ей молодая красивая рабыня, и мудрая уста-хатун, которой много раз приходилось перемеривать эту дорогу, должна была скрашивать султанше затяжную и тяжелую зимнюю поездку своими мудрыми беседами.
Во второй карете ехал Мехмед со своим воспитателем Шемси-эфенди, в кабриолетах хазнедар-уста везла одежду и драгоценности Роксоланы, ехали там служанки султанши и няньки Михримах и Селима, арбы загружены были всевозможным добром, без коего столь высокой особе не подобало отправляться даже в однодневное путешествие, а тут речь шла не только о неделе пути, но и о проживании в султанском серае в Эдирне, где конечно же все необходимое для султанши и ее детей могло и найтись, но ей ведь могло и недоставать каких-либо привычных вещей, а этого уже не полагалось.
Привычные вещи! Богатство! Роскошь! Думала ли она о таком еще совсем недавно? Теперь сидела в этом роскошном экипаже, до самых глаз закутанная в пушистые красные соболя, коим не было цены, семимесячный Селим лежал в золоченой колыбельке, закутанный в серое беличье одеяльце, Михримах, тоже вся в дорогих мехах, лезла к матери на руки, лепетала: «Мама, мама!» А Мехмед, уже начавший говорить, каждый день произносил новые и новые слова, речь из него так и лилась – чужая речь! Только ночью, без подслушивателей и подглядывателей, плача над первым своим сыном, шептала ему родные слова: «Синочку мiй! Дитино моя!» – а вслух боялась произнести даже слово, чтобы не вспугнуть свое непрочное счастье, не отпугнуть настороженную судьбу. Порабощено ее тело, порабощен и дух. Путь к высотам из этого порабощения пролегал через порабощение еще большее. Ничем и ни перед кем не выдать своей тоски о том, что осталось воспоминанием, никому не позволить хотя бы краешком ока заглянуть туда, увидеть ее самое большое богатство. Родной отцовский дом в Рогатине! Он теперь, может, уже и не существовал. Жил в ее воспоминаниях. Видела его на рассвете, когда склонялась над уснувшим ребенком, и долгими днями, когда веяли над садами гарема гнилые южные ветры, видела в тяжелой черной тьме стамбульской чумы и при свете месяца и звезд теплым летом, видела его с высоты, с рогатинского вала, и снизу, со львовской дороги, – тогда казалась сама себе совсем маленькой, а отцовский дом разрастался на полсвета и светился своими деревянными стенами, как солнце. Видела его бессонными ночами и днем, он приходил в ее сны, и, проснувшись, стонала от горя, рыдала по навеки утраченному.
А надо было жить.
Когда носила в своем лоне первое дитя, валиде пустила слух, что родится шайтан. На вашу же погибель! Гульфем и Кината, готовые от зависти задушить маленькую Хуррем, прибегали с наигранным сочувствием, шептали испуганно о страшных наветах, которыми, словно паутиной, опутывают ее, Хуррем, вздыхали и охали, а сами пялили глаза на хилую, слабенькую девчушку: не бросится ли в Босфор? Нет, не бросилась! Родила сына, затем еще дитя и еще. Утверждалась и утвердилась в детях, и уже не было отступления. Назад пути нет. На всю жизнь прикована к этой земле, и дети ее, выросши, будут считать эту землю родной, а об отчизне матери не захотят и слышать. Так же и о языке, ибо что такое язык без отчизны? Разве что вспомнят когда-нибудь песни, которые она напевала над их колыбельками, напевала тихонько, чтобы никто не услышал: «Коли турки воювали, бiлу челядь забирали: i в нашої попадоньки взяли вони три дiвоньки. Одну взяли попри конi, попри конi на ременi, другу взяли попри возi, попри возi на мотузi, третю взяли в чорнi мажi. Що ю взяли попри конi, попри конi на ременi, то та плаче: «Ой, боже ж мiй! Косо моя довгенькая! Не мати тя розчесуэ, возник бичем розтрепує!» Що ю взяли попри возi, попри возi на мотузi, то та плаче, то та кричить: «О боже ж мiй, ножки мої, ножки мої бiлесенькi! Не мати вас умиває, пiсок пальцi, роз’їдає, кровця пуки [76] заливає!» Що ю взяли в чорнi мажi, то та плаче, то та кричить: «Ой, боже ж мiй, очка мої, очка мої чорненькiї! Тiлько орсак [77] проходили, а бiлий свiт не видiли!»
Хотела бы полететь на Украину, позвать за собой детей своих. «У нас гори золотii, у нас води медовii, а травоньки шовковii, у нас верби грушки родять, у нас дiвки, в златi ходять!» Хотела – и не смела. Теперь везла своих детей по их земле. Впервые для них и для себя самой.
Раскисшая дорога, старые оливы протягивают к холодному небу корявые черные ветки, как бессильные рабыни. Ветер со слепой жестокостью дергает высокие тела зеленых кипарисов, и они угрожающе раскачиваются – вот-вот сломаются и упадут. Проехали селение Чумликой, обоз растянулся безмерно, конные евнухи, недовольно покрикивая, пытались сбить его плотнее, старый толстый михмандар часто подъезжал к Роксоланиной карете, склонял в поклоне голову, на которой намотана целая скирда ткани, что-то бормотал: не то извинения, не то просьбы – не разберешь. Роксолана отмахивалась: «Оставьте меня в покое, у меня дети!»
К вечеру все же добрались до села Кучук Чекмедже, где было целых пять ханов для странников, но для султанши с детьми были приготовлены две греческих хатенки, в которых от хозяев остались лишь старые, грубо намалеванные иконы на стенах да неугасимые лампадки под ними. Те иконы и лампадки поразили Роксолану в самое сердце. Не уснула до утра, просидела у колыбельки маленького Селима, присвечивая себе медным каганчиком, читала какую-то книгу из тех, что везла с собой в поклаже. Везла детей и книги единственное спасение для раненой души.
Утром было солнце, ветер утих, земля покато поднималась к небу, потом горбилась, дорогу перерезал невысокий горный хребет, а за ним была укромная долина, прозванная довольно угрожающе Харамидере – долина разбойников, и там они должны были ночевать. Миновали большой караван верблюдов, остановившийся на ночлег. Верблюды, подломив ноги, готовились спать. Расположены были большим кругом, головами наружу. Внутри круга сложены тюки товара, горел костер.