Жил один, целиком отдавался работе. Потом война, эвакуация, жалкая каморка в Омске… Так прошли годы…
Осиков снова повторил уже известную Екатерине Михайловне историю своей неудачной женитьбы. Случайной, по недосмотру. К тому же отец жены оказался еще и уклонистом. Семейная жизнь не получилась.
Но теперь его одолевает одиночество, ему становится в тягость холостой, неустроенный быт. Все чаще и чаще его донимает бессонница. К тому же при его положении и его возрасте холостой образ жизни обращает на себя внимание окружающих, и особенно начальства, дает повод к разного рода догадкам и домыслам, порой оскорбительного свойства.
Упомянул Алексей Митрофанович и о той ночи, когда стало плохо с сердцем и некому было накапать в рюмку валокордина, вызвать «неотложку».
Все, что говорил Осиков, была чистая правда, и Екатерина Михайловна это чувствовала и верила ему.
Говорил Осиков и о том, что многие считают его сухарем и даже вредным человеком, не очень расположенным к людям. Что ж, для этого у них, видимо, есть основания. Может быть, его профессия кадровика наложила на него отпечаток осторожности, щепетильности или даже подозрительности: что есть, то есть.
Скромно и искренне Осиков признался, что, по всей вероятности, он немного сделал людям добра, не шел к ним с открытым сердцем, но зато за всю свою жизнь — она может поверить — не сделал никому зла, не сотворил ничего плохого и теперь прямо и открыто смотрит всем людям в глаза.
Тут Осиков солгал. Но солгал так правдоподобно, с дрожью в голосе и слезливым блеском в глазах, что Екатерина Михайловна поверила в его ложь.
Он стоял перед ней опустив голову, словно провинившийся и покаявшийся («повинную голову меч не сечет»), и во всем его облике было что-то жалкое, даже трогательное.
— Теперь вы знаете обо мне все, Екатерина Михайловна, — и вытер носовым платком порозовевшее и слегка повлажневшее блюдце лысины. — Поверьте, что я не хочу изображать себя лучше, благородней, чем есть в действительности. Хотя и трудно, но я попытался…
— Надо ли, Алексей Митрофанович! — взмолилась Курбатова.
— Прошу вас, выслушайте меня. Так вот я попытался рассказать о себе честно, откровенно и, если это вообще возможно, объективно. Прошу только об одном: не делайте поспешных выводов. Если я вам не очень противен, то я бы был счастлив, если бы вы стали моей женой.
Увидев попытку Курбатовой что-то сказать, Осиков перебил:
— Нет, нет, я не жду ответа сейчас, сию минуту. Я отлично понимаю, что мое неожиданное предложение застало вас врасплох. Но у вас есть время всесторонне его обдумать. Когда мы вернемся в Советский Союз и вы захотите, то у вас будет возможность узнать меня поближе. Ждать же я готов, сколько вы найдете нужным. Годы и житейские испытания и переживания приучили меня к терпению, — голос Осикова стал скорбным, с оттенком трагичности. — Я готов ждать. Главное, была бы надежда. Хотя бы самая маленькая.
Последние, довольно жалкие слова он сказал просто, без актерства и позы, без наигранных эмоций. Сказал по-человечески. Екатерина Михайловна, хотя и чувствовала к Осикову неприязнь, не могла не оценить этого.
Еще час, еще полчаса назад она с предубеждением относилась к Осикову, считала его чинушей, бюрократом, «осколком». Но сейчас Екатерина Михайловна задумалась. Не потому, что за пять или десять минут переменилось ее мнение об Осикове. По-прежнему он был для нее человеком чужим, несимпатичным. Не такой человек может дать ей счастье. Но надо быть справедливой. Не такой уж он плохой, как она думала раньше. Есть у него и положительные качества. Как прямо и откровенно говорил с нею! Не много найдется людей, способных говорить о себе такие вещи.
А если он и «осколок», то кто виноват? Может быть, тридцать седьмой год сделал его таким? Это его беда, а не вина. Может, под сухой, казенной внешностью есть у него хорошие человеческие черты, как под черствой корой дерева текут живые благодатные соки.
Было еще одно интимное обстоятельство. Когда женщине под сорок, когда она одинока, когда в ее душе остались неизрасходованными заложенные природой чувства любви, нежности, материнства, то предложение, подобное тому, что сделал Осиков, не может оставить женщину равнодушной.
Конечно, выходить замуж за Осикова она не собирается. Она не любит его. Не уважает. Но предложение все-таки есть предложение…
Ей вдруг захотелось — просто из женского любопытства — испытать Осикова, как испытывают металл на разрыв, узнать, до каких пор, до каких границ способен он дойти ради любви к ней. Может быть, она ошибается в нем. Может быть… В конце-то концов придет время, когда и ей надо будет накапать в рюмку валокордина или подать стакан воды. А кто подаст?
Как бы делясь с ним своими мыслями и сомнениями, сказала:
— Я не могу ничего ответить вам сейчас, Алексей Митрофанович. Возможно, в моей жизни произойдет одно событие, которое многое изменит.
— Какое событие, если не секрет, — насторожился Осиков, почувствовав опасность.
— Секрета никакого нет. Дело в том, что в семье Дембовских живет мальчик…
— Знаю, знаю.
— Этого мальчика мой покойный муж считал своим сыном.
Осиков молча кивнул. Вспомнил надпись на могиле Курбатова: «Отцу от сына…» Еще тогда подумал: «А майор, видать, был не промах. Не растерялся во время войны. Все они, фронтовики, такие».
— Вот я и хочу усыновить мальчика!
Все что угодно ожидал Осиков. Курбатова могла с негодованием, пусть даже с насмешкой отвергнуть его предложение. Могла признаться в своей любви к поляку Станиславу. Могла сказать, что думает отбить Очерета у его чернобровой Гарпыны или Харитыны. Или даже, что собирается укатить в Воркуту с Самаркиным и там любоваться северным сиянием. Все что угодно. Любую чепуху. Любую женскую легкомысленную несуразность.
Но такое! Усыновить неизвестного мальчишку, без роду и племени, верней всего гитлеровского отпрыска! Нет, это не лезло ни в какие ворота. Вот тебе и умная, рассудительная, здравомыслящая женщина, врач-терапевт…
Осиков знал все обстоятельства появления в семье Дембовских мальчика. Как последняя надежда, мелькнула мысль: может быть, Курбатова ничего не знает? Может, ей просто нужно открыть глаза?
— Знаете ли вы, Екатерина Михайловна, что этот мальчик неустановленной национальности? Верней всего, он немец, может быть даже гитлеровский последыш.
Осиков был уверен, что такой убедительный довод огорошит Екатерину Михайловну и она откажется от своей сумасбродной затеи. Но Курбатова посмотрела на него добрыми, даже ласковыми глазами:
— Я все знаю.
Непостижимо! В таком ответе был элемент нигилизма, космополитизма, даже своеобразного амнистирования гитлеровцев, если хотите. Странно, весьма странно!
— Трудно поверить, что вы говорите серьезно, — пробормотал Осиков, чувствуя испарину на лысине.
Екатерина Михайловна улыбнулась:
— Вот так обстоят дела, уважаемый Алексей Митрофанович. Я могу оказаться невестой с приданым.
Какие коленца выкидывает порой жизнь! Жениться на бездетной, образованной, одинокой, интересной женщине, к тому же еще вдове Героя Советского Союза, он мог. Но стать — за здорово живешь! — отцом мальчишки невыясненной национальности, может быть эсэсовского отпрыска, исключалось. Тут уж никакая белая шейка с плавным переходом в плечи не поможет.
Но что сказать Курбатовой? Как половчее дезавуировать сделанное предложение? Екатерина Михайловна спокойно смотрит на него. Верно, догадывается о его мыслях. И уходит от него. Между ними стена. Непроходимая. Глухая. Вечная. Никогда ему не целовать белую полную шею, плавно переходящую в покатые плечи. Никогда не идти с нею рядом по улице Горького и спиной чувствовать, как оборачиваются проходящие мужчины: «Какая женщина!»
Все же Осиков был рад. Он избежал опасности. Страшно даже подумать, что могло получиться. Он женился бы, законным образом оформил брак, а эта психопатка преподнесла бы ему свадебный подарок! Что подумало бы начальство? Что сказали бы сослуживцы? Какой, наконец, вид имело бы его доселе незапятнанное личное дело?
Вот еще один пример того, с какой осторожностью нужно относиться к своим чувствам, не давать им волю.
Теперь у Осикова вспотела не только лысина, но и лопатки. Словно шел он по незнакомой местности с закрытыми глазами, и вдруг под ногой — пропасть. Еще бы только один шаг и… Ужас!
Старость плохо спит. Ноют ноги — промокали сапоги, шахтная вода лезла в каждую дыру. Ноет спина — забой не иерусалимские аллеи. Душит кашель — много угольной пыли осело в легких за сорок лет.
Но больней всего — сердце. Пьешь порошки, глотаешь таблетки — все без толку. Ни к черту не годится медицина со своими снадобьями. Болит сердце, да и только!