Федя слышал, как сказали Ершову: «человека будут вешать». Но он, говоря по правде, еще никак не понимал, что это значит, зачем это делается? Покосившись, он увидел рядом с собой на заборе давешнего, в черной косоворотке. Он, сдвинув брови, так смотрел на помост, точно хотел сам туда прыгнуть. Губы его стали совсем синими, они беззвучно шевелились. На щеках под кожей ходили тугие желваки.
— Дядь! — шёпотом спросил Федя, — а, дядь, это которого вешать-то будут? Который читает?
Человек в косоворотке шумно выдохнул воздух.
— Старого… — так же шёпотом ответил он. — Старика, хлопец, чтоб им…
— Дяденька, а как это вешают? За что?
— За шею, парень, за шею… — глухо, странно пробормотал черный. — Ах ты, господи, твоя воля!
— Ну да! — недоверчиво нахмурился Федя. — За шею нельзя… То он помрет…
Человек в косоворотке ничего не ответил. Потом он вдруг тронул большой рукой голову Феди.
— Шел бы ты, сынок, отсюда… да… Шел бы прочь!.. — Голос его прервался, рука дрогнула.
Но в этот миг на помосте задвигались. Задвигался и народ на площади.
— Чего, чего он сказал? Что он говорит-то?
— Говорит: «Вешайте, все равно ваше пропало!» Сказал: «Меня убьете, а правду не задушите!»
— Да ну?! Да что ты?! — послышалось отовсюду. — О господи!
Федя вытянул шею. Офицер, читавший бумагу, подошел к старику. В руках у него что-то блеснуло… Шашка! Ой, что это он?
Но — нет! Офицер поднял шпагу над головой осужденного. Потом, сделав короткое усилие, он сломал ее на два куска.
В этот же миг старик резко откинул голову и вытянулся. Левой рукой он с силой оттолкнул подбежавшего к нему солдата. Торопливо расстегивая другой рукой стоячий суконный воротник тужурки, он пошел к табуретке, стал на нее одной ногой, с трудом, по-стариковски поднял вторую, стал на вытяжку и, достав издали веревочную петлю, сам положил ее себе на шею.
— Что делают, что делают, гады!.. — хрипло, почти вслух, сказал плачущий голос около Феди. — Куда ты, старый, что ты… О чтоб им…
В тот же миг чьи-то руки крепко схватили Федю и сорвали его с забора. Вся площадь точно вздохнула. Несколько острых, отчаянных женских криков донеслось с разных концов. Потом почти весь народ, какой был здесь, сразу безудержно бросился врассыпную. Снова торопливо загремел барабан…
Федя не успел опомниться, как его потащили прочь. Кто потащил? Солдат, Ершов. Его лицо было бледно, губы тряслись… Он сердито, с отчаянием толкал Федю в лопатки.
— Иди, иди, литва! Иди, вольница![28] Куда ты!? Иди ты прочь! — бормотал он на ходу.
Федя увидел коновязь, телегу, какую-то бабу, опершуюся на тележную грядку. Растрепав на голове платок, широко раскрыв рот, баба эта громко, истошно голосила:
— Ой! Ой! Ой! Батюшки! Ой, что с людьми делают! Ой! — Ее тошнило…
И в эту минуту вдруг впервые Федюшка все понял.
— Дяденька! — отчаянно закричал он, с ужасом вцепляясь в голубую нерусского сукна и пошивки белогвардейскую шинель Ершова. — Дяденька! Я боюсь! Зачем они? Зачем того дедушку?.. Дяденька!..
Генерал Родзянко, смотревший на казнь с балкона, прищурился.
— Скажите на милость! — презрительно выговорил он. — Сколько истерик! Русский мужик стал что-то очень чувствительным за последнее время. «Крестьянство, крестьянство!..» Самые обыкновенные мужики! Я докажу это, кому следует!
Он сделал паузу, потом вежливо взял под руку даму, немного бледную и взволнованную.
— Знаете ли, кстати, вы, сударыня, — сказал он с тем трагическим и торжественным видом, к которому приучил себя уже давно, начиная еще с германской войны, — кого я сегодня приказал повесить, как последнего… негодяя? Кое-кто из чинов моего штаба склонен был миндальничать с этим безумным стариком. Вспомнили древнюю историю: оказывается, в 1904 году в полках армии набирали по жребию офицеров для отправки на войну в Маньчжурию. Тогда этот человек проявил, видите ли… вы-со-кие чувства! Из его полка должен был итти кто-то другой, какой-то многосемейный капитан. Так сей последний, вообразите, публично разрыдался, вытянув жребий. Тогда капитан Николаев — вот этот самый — пошел вместо него. Теперь, оказывается, тот не в меру нервный капитан еще жив: он даже служит на юге у Деникина. У нас его некоторые знают… А его спаситель, как видите, досентиментальничался до виселицы. Меня вчера просили за него. Но в наше время, медам, мягкосердечие — горшее преступление! Пусть эта смерть послужит примером для остальных. А впрочем — прошу вас, сударыня… Довольно! Слишком много разговоров об одном, выжившем из ума старике.
Ночью, когда исстрадавшийся, исплакавшийся, плохо соображающий что-либо Федя наконец, всхлипывая, заснул у мамки под боком, в теплой духоте сторожки, над Ямбургом взошел месяц. Он осветил площадь перед собором, темную виселицу, тело казненного под ней. Он осветил белую стену церкви с вычурной славянской вязью: «Блаженни милостивиі». Он осветил сосновую рощу за излучиной Луги, там, возле старого стрельбища. На краю этой рощи стояла тогда сосна с огромным, горизонтально протянутым над землей суком.
Сосна эта стоит до сих пор. Сук спилен. Он хранится теперь в музее Революции в Ленинграде. Хранится потому, что в ближайшие за этим дни по приказу генерала Родзянки в этой роще и под этим суком было повешено и расстреляно пятьсот человек. Пять сотен!
Если когда-нибудь в вас ослабеет ненависть к врагам, ненависть к бессмысленной злобе, к тупой жестокости старого хищнического мира, — пойдите туда, в этот музей, посмотрите на старый страшный сук. Тогда ненависть проснется в вас снова. Не давайте ей потухать!
Пятого числа поздно вечером, когда Женька Федченко выкатил из дровяного сарая свой знаменитый велосипед и, важно нахмурясь, обмозговывал, как бы поудивительней приделать к нему ручной тормоз, от калитки его окликнул слегка хриповатый громкий голос; «Эй, на шаланде! Есть кто на борту?!»
Отец был на заводе; мать еще вчера уехала спешно в Ораниенбаум: пришла телеграмма — брат Вася лежал там в госпитале, в жестоком приступе малярии. Поэтому Женька царствовал дома один.
Деловито обтирая руки об штаны, он вышел к воротам.
За частоколом стоял, критически оглядывая немудреную федченковскую усадьбу, коренастый «флотский» — матрос в энергично посаженной на голову бескозырке. Щеки его были тронуты оспой; неспокойные глаза навыкате бегали кругом.
— Чего надо-то? — спросил мальчик, смягчаясь, впрочем, в своей суровости при виде развевающихся ленточек и полосатой тельняшки. «Балтика! Полундра!»
— Чего надо!? — сердито повел на него моряк выпуклыми глазами, белки которых имели коричневатый оттенок, словно были пропитаны табаком, — слишком много мне чего надо, друг дорогой!.. Первым делом вот надо бы, чтоб вы отсюда к чёртовой бабушке сматывались, из такой болотины… Скажи на милость: рабочая семья, парень на фронте, а они все еще тут на проклятом царском задворке до сих пор торчат! Да что батьке с маткой-то твоим — не стыдно? Что в Питере — буржуйских квартир мало осталось? Пожалуйста, делай одолжение, занимай любую… Пустая? Пустую заселяй рабочим корнем! Живут еще, дыхают? Под зад коленом; вот сюда пускай переезжают!.. Пусть попробуют, что такое есть Нарвская застава!.. А в аквариумы в ихние мы с тобой сами своих карасиков напустим… Вот чего мне, во-первых, надо! А во-вторых… — он так махнул рукой, что Женьке стало ясно: действительно малым от него буржуазии не отделаться.
— Твоя знаменитая фамилия — Федченко, что ли? Евгений? Почему здесь околачиваешься?
Женька все еще приглядывался к этому человеку. Бровь перерублена косым шрамом; от этого такая и сердитость невыносимая в лице… Плечища — ширины необыкновенной. Рука на перевязи, забинтована до самого локтя, но по могучей кисти второй руки видно, что и при одной из них у такого бойца еще есть чем орудовать…
Некоторое время Женька хмурился и супился, но потом большой рот его раздвинулся в улыбку.
— А нам и тут довольно хорошо! — сказал он, уже отпирая засов, — тут по крайности скворешники есть где ставить… И купаться близко: вон — карьер… Вода — чи-и-стая, как слеза! А я вас знаю: вам фамилия Фролов, Никеша… На вас глядишь — чистая тигра, а присмотришься — другого такого доброго поискать… Я про вас все знаю. Ходите в дом: вы от дяди Паши, наверное…
Моряк еще сильнее выкатил глаза.
— Вот тебе и на! — проворчал он, перешагивая, однако, подворотную доску. — Это что ж тебе Лепечев на меня такую удивительную аттестацию выписал? Спасибо другу за услугу! От него, от самого; вчера вместе в бою были, а сегодня меня… сюда! Ты вот что пойми: за две недели времени проклятая международная буржуазия второй свой корявый осколок в одну и ту же матросскую руку вкатывает… Это — подумать только!.. Где твои батька с маткой, салажонок? Хотя в крайнем случае у меня и на твой личный адрес срочное донесение есть. На, читай, коли грамотный…