— В сущности, человек должен быть самим собою, — говаривал Юрий Викентьевич, — и я бы никому не посоветовал намеренно ограничивать свое зрение шорами, удерживать себя в рамках ложно понятой благопристойности. По–моему, нет ничего для человека страшнее, чем стать манекеном, всегда и всюду демонстрирующим одни и те же сызмала заученные повороты своего «я». По–моему, так: есть чему переучиться — переучись.
Станислав обычно молча кивал, как бы соглашаясь, и делал вид, что слова шефа не про него сказаны. Шеф моралист, кому это не известно?
Между тем Станислав и сам уже мучился сомнениями. Что–то рушилось в его взглядах на жизнь. Впервые он попал в обстоятельства, где, воздавая должное его заслугам, им, однако, без конца не любовались и требовали от него не пиротехнических эффектов, не умопомрачительных прыжков с трамплина, где он почти всегда мог спланировать и устоять благодаря выработанному за годы тренировок мастерству, а будничного труда без аплодисментов, кропотливого выискивания средств для того, чтобы прожить не только самому, но чтобы прожить всем…
Станислав всегда выбирал компанию по своему вкусу и диктовал ей свои условия, навязывал свой образ жизни. Сейчас произошла осечка: здесь по ряду причин он уже не мог быть диктатором. Мало того: здесь довольно скоро распознали его минусы, его самовлюбленную сущность.
А может, все выглядело проще, может, Витька по молодости лет пытался усложнить привычный порядок вещей в человеческом общежитии, будь то крошечный остров или город с многомиллионным населением?
Ведь и впрямь жизнь в их маленьком коллективе худо–бедно текла себе да текла — правда, по неровному, глыбастому руслу. И в атмосфере, несколько затрудняющей дыхание, несколько влияющей на умы. Это тоже правда.
Правда, которая подтвердилась вечером того же дня. Вроде и повода для того, чтобы ворочать руками камни порожистого русла, не было, как и сытная печенка не могла послужить причиной, чтобы темпераменты быстро вскипели и плеснули через края. Наоборот, Станислав, благодушествуя и завидуя самому себе, тому, какой он был в молодости неотразимый, прямо юный бог из древнегреческого мифа, рассказывал о своих спортивных подвигах, о ристалищах высотных плато, где он блистал и где горящими глазами наблюдали за ним прекрасные ревекки в расписных свитерах, тугощекие, мускулистые, белозубые — лед и пламень.
Юрий Викентьевич снисходительно его слушал.
— Но погодите, Станислав, ведь прыжок с трамплина для человека подготовленного не высшая, скажем, доблесть. Не единственное, к чему только и может стремиться индивидуум.
— Ну да, — усмехнулся Станислав. — Почему же вы не попробовали?
— Как–то не тем мысли были заняты, знаете.
— А вы думаете, у вас получилось бы? Видите ли, прыжок с трамплина требует немалой отваги. Со стороны легко иронизировать.
Юрий Викентьевич пожал плечами.
— Конечно, стать прыгуном очень не просто. Я бы, наверное, не смог. Но если ты это можешь, мне кажется, вовсе не обязательно на все события в мире, на отношения между людьми, на «микро» и «макро» смотреть именно с этой точки зрения, с точки зрения удачливого прыгуна… свысока и неразборчиво…
— Ага, мол, ты не осмелишься прыгнуть с трамплина, — поддакнул Витька. — Кишка, мол, тонка… А мне это запросто — раз плюнуть и растереть.
— Щенок! — сказал Станислав, бледнея.
Витька вскочил с чурбана так, что тот покатился в сторону. Станислав был там, за костром. Витька подошел к костру, и языки пламени, почуя порох его одежды, ресниц и волос, изогнулись. Напряженно и с дрожью зазвенел Витькин голос, вскидываясь и опадая, как это пламя:
— Нет, я не щенок! В мои годы умирали на фронте, бросались грудью на пулеметы. Вы не смеете говорить о моем возрасте так безответственно! Кстати, вам было куда больше лет, чем мне, когда началась война. Но вы ее провели в тишине, берегли свое тренированное тело для послевоенных спортивных побед, для прыжков с трамплина…
Губы у Станислава угрожающе повело в сторону.
Юрий Викентьевич, казалось, никак не реагировал на страстную тираду паренька. Он только прекратил на полуслове запись в полевом дневнике, раздумчиво прижал карандаш к губам.
— Точно так же сейчас вы бережете свой драгоценный спортивный организм от воздействия разных нежелательных факторов, — стремительно продолжал Витька, и никто в эту минуту не смог бы зажать ему рот, — во имя будущих побед над девушками — и той, что с обложки, и другими…
Станислав тяжело и туго, с усилием отпрянул — так сжимается пружина, но тут же и сел на свою бочку, задержанный движением Юрия Викентьевича.
В руке шефа сухо хрустнул карандаш.
Станислав неподвижно смотрел на две бесполезные, не таящие никакой угрозы, остро сломавшиеся половинки; разумеется, не это его остановило.
Его остановили слова Юрия Викентьевича;
— Однажды я чуть не убил человека.
— Каким же это манером? — без любопытства спросил Станислав, еще клокоча и пыша шаром возмущения.
— Я был в оккупации под Можайском. Лет мне тогда было, вероятно, пятнадцать, если даже не меньше. Но сложение мое уже и тогда впечатляло. Жили мы вдвоем с матерью, отец мой, комбриг — я до сих пор помню этот ромб в петлицах — расстрелян был в годы репрессий. Он преподавал в военной академии. Впрочем, я не о том… Так вот, однажды я возвращался откуда–то в свою деревню через опытное, как оно называлось еще до войны, хозяйство и прихватил необмолоченный сноп, решив, что для пропитания с него удастся вытрясти малую толику зерна. На беду меня заметили, и из ближней избы выбежал бригадир — он работал бригадиром и до прихода немцев, — ас ним два солдата в касках, с автоматами. Бригадир вопит мне еще издали: «Ты что, такой–сякой, снопы воруешь, распустила вас Советская власть!»
Немцы тоже что–то кричали и уже готовы были стрелять. Я бросил сноп и ушел подальше от греха.
Вес меня попутал, и вторично, уже когда немцев прогнали, на этом же самом опытном поле я вознамерился срубить на дрова усохшее дерево. Надо сказать, что мы с мамой были приезжими в этой деревне, эвакуированными, и жилось нам без натурального хозяйства туго. Ну вот, только я успел тюкнуть раза два по дереву, как откуда ни возьмись опять все тот же бригадир, а с ним агроном… Наверное, бригадир не узнал меня и как закричит; «А, туда–сюда, дерево рубишь, думаешь, это тебе при немцах?!»
Ну, тут я буквально задрожал от ярости, не знаю, что со мною стряслось. Замахнулся я на бригадира топором и рассек бы его к чертям собачьим надвое, если бы агроном не перехватил руку…
Стало тихо у костра. Стало очень тихо, только угли сипели, скрипуче пощелкивая и чадя.
Наконец Станислав вымолвил, хрустнув сцепленными на затылке пальцами, потягиваясь, выходя из короткого оцепенения, навеянного рассказом Юрия Викентьевича:
— Назидательная притча. Она рассказана с умыслом?
— Не знаю. А впрочем, не бойтесь. Она без подтекста. — Юрий Викентьевич сунул огрызки сломанного карандаша в карман. — Мне просто удивительно и задним числом неловко, что, оказывается, я способен на такие «взрывы естества». Мне это чуждо в общем–то…
— Гм… — недоверчиво помычал Станислав; он хотел что–то сказать, но не успел.
Витька с сухим осадком в голосе пробормотал:
— Зря не тюкнули того бригадира. Он заслужил, и нужно было тюкнуть.
Юрий Викентьевич сощурил глаза, призадумался, как бы в самом деле решая про себя, не допустил ли он тогда оплошности, даровав жизнь такой гадине.
— Видите ли, Виктор, — медленно проговорил он, — человек должен быть выше этакого молодеческого разгула; захотел — тюкнул, не захотел — не тюкнул. Нужно держать себя в кулаке.
Утром Витька ушел жить на шхуну. Там вполне можно было оборудовать под жилье какой–нибудь закуток; кубрик или трюм. Конечно, сыровато, но он приспособил печку для жидкого топлива, которой пользовались японские рыбаки, под дрова. А дров хватало — начиная прежде всего с обломков самой шхуны. Вообще здесь был бы неплохой лагерь — ближе к холодам поневоле придется сюда перебазироваться.
Он представил, как, не дождавшись его к обеду и ужину, начнут в лагере беспокоиться. Как Станислав пренебрежительно скажет:
— Да он на шхуне, где же еще ему быть? Тоже мне Робинзон Крузо. Что он рассчитывает там найти?
А Юрий Викентьевич пожмет плечами и ответит что–нибудь необязательное, вроде:
— Между тем все эти банки–тряпки со шхуны — с потерпевшей шхуны, учтите! — они в его возрасте выглядят привлекательно, несут в себе, ну, что ли, элемент авантюризма, романтичности, воскрешают прочитанное в детстве у Стивенсона или еще у кого–нибудь.
— Э, времена флибустьеров, прятавших на островах сокровища, давным–давно прошли, — пробормочет Станислав.