Она сердито распечатала конверт. Но там были два мелко исписанных листка.
Она растерянно присела. О чем он мог так много написать?
Первые строчки быстро пробежала глазами. Потом начала их снова, медленно, вникая в каждое слово, продумывая каждую фразу. Спокойствие тут же улетучилось. Письмо покорило и захватило ее. Она не могла оторваться и отвлечься от него.
Это было не письмо. Что-то вроде стихотворения — бурная симфония чувств и мыслей. Растрепанное по внешнему виду, но удивительно цельное по своему понятному и прочувствованному языку души.
Она чувствовала, как горячая волна подхватывает и увлекает ее в омут. И как он умеет коснуться самых скрытых и тонких душевных струн. Ей показалось, что она сама себя но знала так хорошо. Он проник даже туда, где подсознательно покоились неведомые ей женские инстинкты, которых она сторонилась, старалась разминуться с ними. А он проник, точно вор, взломщик, для которого нет ничего святого. Обшарил все потайные углы, все выволок и перетряхнул.
Лицо ее пылало. Она была взбудоражена.
Так дальше нельзя. Этот человек доведет ее до предела. И она знала: стоит перешагнуть его — и возврата уже не будет.
Словно подхваченная жарким ветром, стремилась она вперед. Так пьяняще приятно отдаваться вихрем вздымающейся, сокрушающей силе. Пусть несет… Пусть вздымает и снова бросает в пучину. Правда, женская гордость, упрямство и какое-то опасение, словно свежий, робкий встречный ток, били в лицо и предостерегающе звенели в ушах.
Нужна ясность. Для самой себя. Так нельзя… Так больше нельзя!..
Зийна Квелде вышла на улицу. Письмо лежало в кармане, но она не думала о нем. Не думала и о том, куда идет, хотя и знала куда.
Она знала, что Зиле женат и где его квартира, хотя никогда об этом и слова не было сказано. Она знала, зачем идет туда, хотя и не думала об этом.
— Меня зовут Зийна Квелде, — представилась она женщине, которая впустила ее. — Я актриса. Зиле меня хорошо знает.
Она сама с удивлением прислушивалась к своему голосу. Но ведь это же ее собственный голос…
— Мужа сейчас дома нет, если вам нужен лично он. А если кто-нибудь другой, то пройдите.
Зийна Квелде остановилась посреди просторной, светлой комнаты.
Значит, вот она, его жена… Немного моложе ее. Среднего роста, простая и серьезная. Ничего особенного с первого взгляда и не обнаружить. Очень чисто одета, без следов кухни и стирального корыта. Руки гладкие и чистые, но явно привычные к работе. Ни одна черточка не выдаст, приятно ей это посещение, неприятно или совершенно безразлично. Лицо довольно любезное, но сдержанное и спокойное.
Зийна Квелде почувствовала какую-то неловкость.
— Я актриса, которая играла в его новой пьесе.
Та кивнула головой.
— Я знаю. Я вас знаю.
Зийна впилась глазами в ее лицо. Что же эта женщина думает? Знает она или нет?
— А я вас до сих пор не знала. Вы, очевидно, редко выходите из дома?
— Нельзя сказать. Довольно часто. Ходим на все премьеры… Но вы присядьте хоть на минуту — если не спешите.
Они присели к письменному столу Зиле. Каждая в своем конце — пустое кресло его посредине.
— Значит, здесь он работает… — вымолвила Зийна, поворошив несколько исписанных страниц.
— Да. Только я вас прошу ничего тут не перепутать. Он этого не выносит.
Зийна улыбнулась.
— Вам, вероятно, пришлось хорошо усвоить, что ему нравится, что нет.
— Мне — нет. Я это знаю и без усвоения. Я у него ничего не перепутаю. А посторонних он не выносит.
— Ах, посторонних… — Зийна нервно передернулась. Ей хотелось смеяться. Но она сдержалась и только презрительно надула губы. — Очевидно, интересно быть женой писателя? Вы очень жалуете своего мужа?
— Ну, мне кажется, не я одна.
Зийна чуть заметно покраснела. Что это, скрытый намек или простодушие? Она решила переменить разговор и спохватилась только тогда, когда уже произнесла эту фразу.
— Вы только вдвоем живете? Детей нет?
— Нет.
— Скажите… Вы должны понять, почему меня интересует жизнь женатых людей. Вам не скучно, не монотонно — так вот вдвоем?
Она взглянула в глаза гостье и улыбнулась.
— Скучно и монотонно — с таким человеком! — Она встала и подошла к полке. Руки ее ласково скользнули по синим и серым корешкам книг. — Видите, вот они, наши дети. У нас большая семья. Нет — мы не знаем монотонности и скуки.
— Но вы-то тут при чем?! — невольно вырвалось у Зийны.
Та не слушала ее, листая толстый том и вглядываясь в мелкий шрифт плотно набранных страниц.
— Я тут знаю любую строчку, — еще когда это было рукописью. Я знаю, как возникают в его воображении эти люди, как они говорят и действуют, будто живые. Я знаю, как возникли в его голове те мысли, которые теперь стольких вдохновляют и увлекают. Как они терзали его своей первоначальной смутностью и как постепенно преобразовались в ясные проблемы и их разрешение. Я все знаю. Я все сопережила. А вы говорите о монотонности. Я сомневаюсь, чтобы ваша, полная перемен и переживаний, жизнь была бы разнообразнее.
— Но вы-то тут при чем? Вы тоже писательница?
— Нет, но я его жена.
Зийну Квелде чем-то уязвила убежденность и уверенность в себе этой женщины.
— Ах, так — значит, вы его вдохновительница, так сказать, идеал. Я слышала, он почти у всех у них должен быть. Скажите, он должен быть необычайно привлекателен — этот идеал художника?
Нечто вроде легкой иронии сверкнуло в глазах женщины, сидящей на другом конце стола.
— Это фраза, о содержании которой меньше всего думают те, кто чаще всего ее произносит. Вдохновительница и идеал… Их вдохновение и их идеалы в них самих. Течение любого потока жизни оставляет в их душе золотой песок. А мы, мы потому и есть рядом, что видим его, что мы там, где они рассыпают эти самородки в своих произведениях. Мы тут, когда им нужен человек, которому можно рассказать о своих рождающихся замыслах. Которому можно поверять терзающие их сомнения и мучительную тревогу. Которому можно показать картины и изваяния, возникающие под их рукой. Живая, совникающая и сопереживающая — вот какая им нужна. Эти стены вокруг, они безмолвны, и бумага, она нема. Им нужно чувствовать вблизи живое сердце.
— Это я понимаю… Но, значит, жена художника сама пассивность. Мне кажется, что и у нее могли бы быть свои взгляды, свои стремления и жизнь. Вы не обессудьте, но мне кажется, что это какое-то своеобразное духовное рабство, то, как вы представляете себе задачу жены художника. Добровольное рабство, а потому и самое тягостное.
— Если так смотреть, то все мы рабы. Своего долга, своего характера, своего сердца. Называйте, как хотите. Но это только старое и неподходящее слово, в которое вы хотите втиснуть все глубокое содержание жизни. Это и труд — радостный, творческий труд. Это и сознание своего значения, хотя имени своего эта женщина не видит ни на одной афише, ни на одном углу.
Зийна кусала губы. Что-то подкатывало и рвалось наружу. Но не хотелось быть бестактной и обижать человека без нужды.
— Признаюсь, мне несколько чуждо то, о чем вы говорите. Такая уж у меня цыганская натура. Представить себе идиллию семейной жизни я никогда не могла. Но вам все же никогда не казалось, что вы слишком привязываете своего мужа к семейному крову и к себе? Ведь им всем необходимы широта жизни, свежесть, смена впечатлений. Необходим ветер и открытое небо, чтобы не свыкнуться с тяжелым воздухом и плесенью теплого угла.
Ее уже явно начала раздражать улыбка превосходства на спокойном лице женщины, ее достоинство и несокрушимая уравновешенность.
— Теплый угол… Вы так подчеркнуто произносите это слово. Тогда я вас спрошу. А вам не приходит в голову, что необходим свой угол каждому работнику умственного труда, где бы не нарушали его раздумия? Теплый угол… Да, озябшими руками нельзя писать. Только те, кто не работает и кому не над чем работать, могут слоняться по свету и жить одними удовольствиями. А праздные гуляки, — вы думаете, они не знают, что такое теплый угол и плесень? Из одного такого угла в другой — вот и вся их жизнь. Это им необходимо, чтобы не чувствовать запаха плесени, которая в них самих. Это те, у кого душа гниет…
— Но можете мне поверить — и те, у кого душа цветет, порою любят вырваться на простор. Хотя бы ради того, чтобы освежиться и рассеяться. Я очень почитаю вашего мужа и не сомневаюсь в вашей согласной жизни. Очевидно, вы можете оценить его как художника выше всех. Поэтому и думаете, что ради своей семейной жизни, домашнего спокойствия и — скажем открыто — вашего блага он должен избегать любого человеческого увлечения и развлечения, новых впечатлений и переживаний.
В ее спокойных глазах что-то сверкнуло.
— Как вы об этом можете говорить? Что вы об этом знаете? Вы — люди одного дня, играющие десять ролей и все одинаково хорошо. И уже не разбирающие, что ваше собственное, а что только заемное или придуманное. Вы воображаете, что живете широкой и глубокой жизнью, и не замечаете, что бродите по отмели. Раз выехав, вы уже не возвращаетесь домой, вы утратили сами себя и без собственного лица толчетесь среди таких же алчущих наслаждений и веселья. Люди одного дня и одного мгновения, что вы знаете о тех, кто может загореться и увлечься, но кто никогда не отрывается от центра жизни и труда, который удерживает их силой своего притяжения.