И зал замер. Затем после минуты тишины раздвинулся занавес. На сцене стояли обожженные ветром и огнем молодые и старые люди. Сомкнув плечо к плечу, они пели песню о Родине.
Родина! Колыбель моя. Не твое ли сердце бьется во мне? Не из твоей ли крови и плоти соткан весь я? Дела и помыслы твои — во мне; твоей любовью полнится моя грудь, весь без остатка я отдан твоим печалям и радостям. Еще на заре, когда природа только-только открывала мне таинства живущего мира, с первым словом — мама я уже усваивал твое имя, Родина. Лучами солнца, грозами, вьюгами и метелями, утренней нежностью весен, грустью багряной осени открывались мне твои неповторимые черты. Ты снилась мне ночами, я шел всю жизнь рука об руку с тобою, ты вела меня то к искрометным радостям, то поднимала на вершины, откуда я, как из подоблачной выси, затаив дыхание, смотрел на неоглядные дали, пьянея от счастья, что есть я, что есть люди, есть жизнь, что есть ты, неповторимая. Ты являлась мне то суровой и заботливой матерью — на твоем лице залегли глубокие морщины, во взгляде — строгость, в густых, гладко причесанных волосах белела седина; то приходила девушкой. Я немел от твоей красоты, зачарованный глядел в твои глубокие, по-весеннему чистые глаза, опушенные густыми ресницами, — и гнутые дугой брови твои, и белая шея, и губы, как спелая яркая вишня, — вся ты, изваянная из чистоты, света и солнца, щедро отдавала мне свое тепло, ласку, радость прекрасного; то вдруг ты являлась живой и веселой, нетерпеливой, смеющейся, легкомысленной ровесницей и тащила меня на танцы, увлекала в такой водоворот, что, казалось, ничего выше и лучше звона веселья и танцев не было и нет. Ночью в выласканном синью небе считали с тобою выкованные из золота звезды, уходили в далекие космические миры, подглядывали их жизнь, вели жаркие споры с людьми не нашего мира, но к утру всегда возвращались на землю. Туда, где царствуют радость гроз, метелей и вьюг, беспечность весен, страда лета, покой и вдохновенное раздумье осени.
Я люблю тебя, Родина! Неповторимая, изваянная из чистоты, света и солнца. Ты вывела меня в жизнь, дала мне разум, чтобы видеть; крепкие мышцы, чтобы выстоять; крылья и мужество, чтобы дерзать. Сегодня я уже не тот, что был вчера: время коснулось и меня своей неумолимой рукою, я стал суровее, жестче, взгляд мой с тревожной грустью нередко смотрит в мир, чаще я стал думать о самом себе, не так расточительно щедр стал душою — многое переменилось во мне. Но я остался неизменным в одном — я не могу быть без тебя. Ты слала меня в стужу, в голод и холод, даже — на смерть, и я шел и благодаря тебе всегда выживал; где бы я ни был — далеко ли, близко ли от тебя, — ты всегда была в сердце, и это давало мне силы. Однажды, оторванный от тебя, на чужой земле я встретил человека; у него бегали глаза, он их прятал от меня, и мне показалось, что час назад он совершил убийство, и мне стало мерзко его присутствие. Но он что-то хотел от меня. Он обратился ко мне с русской речью, и я обрадовался — встретил земляка. Но вскоре понял, что ошибся: он изменил тебе, надеялся уйти от тебя и забыть, но это оказалось так же невозможно, как невозможно уйти от самого себя, и он презрел себя; даже в достатке пищи, денег, одежды — всего, что необходимо, чтобы жить, его сердце ежеминутно умирало — вдали от тебя и без тебя он уже не мог быть человеком: он был ниже зверя, хуже врага, презреннее убийцы, и я отвернулся.
Родина! Колыбель моя! Не твое ли сердце бьется во мне? Не из твоей ли крови и плоти соткан весь я? Сегодня в мире — стужа, но ты так хочешь, и я выстою, выдержу, вынесу.
И когда песня смолкла, на смену ей пришли танцы, затем появился чтец. Саженным шагом он пересек сцену и бросил громовым голосом в потрясенную аудиторию стихи Маяковского. Стоял высокий, широкоплечий солдат — Гражданин Советского Союза. Не залу — всему миру бросал он с гордостью — Завидуйте!..
И вдруг (я даже не поверил) на сцену вышла Арина (то-то Звягинцев сегодня бросал многозначительные намеки!). Я не представлял, что будет она на сцене делать — танцевать, читать, петь? Я про нее ничего не знаю, — с угрызением совести отметил я и чувствовал, что волнуюсь за нее; кровь бросилась в лицо. Я боялся посредственности, которая всегда самонадеянна, и, не подозревая об этом, отдает себя на посрамление; я краснел, ненавидел себя, что не предостерег ее. За какие-то секунды пережил больше, чем другие переживают за год. Но едва Арина запела, я поймал себя на том, что она для меня — открытие. Слушаю с упоением. Сидящий рядом Калитин подтолкнул меня и шепнул: «Нет, брат, вы не стоите ее». Голос у Арины красивый и большой. Я уже не видел ее, я слушал. И только спустя некоторое время, когда аплодисменты вновь и вновь вызывали ее, все понял, понял обаяние, секрет ее успеха. Она находилась во власти знаменитой Максаковой, копировала ее жесты, пела ее песни, даже подчинила ей свой голос: нет, это не была посредственность! И если бы была полная самостоятельность, то Арина могла спорить со своей неповторимой учительницей.
— Вы что-нибудь понимаете? — спросил я у Калитина.
— Я радуюсь и ничего не хочу понимать.
— Какой же вы писатель, если не хотите понимать?
Какой же вы ценитель искусства, если все хотите понимать? — в тон мне ответил он, и мы оба рассмеялись.
После праздничного вечера целая гурьба офицеров провожала Арину и Надю. Надя держалась около меня, явно выказывая мне свое расположение. Она завидовала успеху Арины и хотела чем-нибудь досадить ей. Калитин, видя, как Надя виснет у меня на руке, недоуменно пожимал плечами. Втайне он уже любил эту девушку.
— Не слишком ли много вы сегодня дарите тепла одному человеку? — спросил он у нее.
— Мое тепло другого спалило бы, Метелину же этого слишком мало. Вы плохо знаете своего друга, — отшутилась она.
Арина метнула на меня острый как молния взгляд. Свое окружение — липнущих словно мухи к меду офицеров — она не слушала. Оно буйно шумело, весело и раздольно смеялось, не скупилось на комплименты. Она шла, точно окаменев. У землянки, когда стали прощаться, улучив минуту, срывающимся голосом сказала мне:
— Я тебя совсем не люблю. А ее, — покосилась на Надю. — Ее… ненавижу! — И убежала в землянку.
Проснулся с тревожным и смутным чувством. Не могу объяснить себе, что бы это значило? Грезилось, что я что-то утратил, что-то внезапно оборвалось в жизни. Подступала к горлу щемящая тоска. Вчера я тоже был хорош хлюст! Уподобился Наде, хотел досадить Арине за ее тайну: Звягинцеву она сочла нужным открыться, даже петь со сцены, мне же — об этом ни слова. Но сегодня я раскаивался и жалел, что попался на удочку мелкой мстительности; жалкий и пустой человек!
Зазвонил телефон. Из штаба армии знакомый офицер, захлебываясь от радости, сообщил: «Едешь на учебу в военную академию. Магарыч с тебя!»
Я чуть не выронил трубку. Худшее, что могло случиться в моей судьбе, — это на всю жизнь сделаться солдатом.
— Не шути так зло!
— Жди приказа и собирай манатки!
Это было как обухом по голове. Пусть теперь мне скажут, что предчувствие — чепуха! Три дня кряду ныло в душе, сегодня — жгло. Одним росчерком чьего-то пера хоронились мои предположения, мечты, надежды. Облачить себя, не военного по нутру человека, в мундир — противоестественно. Пока это необходимо, мундир хорошо подогнан и отлично лежит на моих плечах, но сделай я из этого профессию — я окажусь преступником перед самим собою. И другое — уйти от Арины, утратить ее — значило убить в себе жизнь. Из глубины души поднялась тревога и боль. Если вчера я мог позволить шутку, разрешить Наде кокетничать со мной, то сегодня это было гадким, я был мерзок самому себе. Еще не до конца я верил, что с посылкой на учебу решено окончательно, хотел надеяться на случайность. Но в армии приказ есть приказ. И я бросился к Арине.
Полевая почта разместилась в большой землянке, недалеко от штаба дивизии. Я пришел в самый разгар выдачи почтальонам корреспонденции. Арина, заметив меня, низко склонила голову над столом, всем видом говоря, что не хочет знать меня.
— Не надо, родная. Дело слишком серьезное.
Она подняла на меня широко раскрытые глаза.
— Вчера я думал, что могу шутить и даже обойтись без тебя, нынче — все это ложь. Потерять тебя, уйти от тебя, хотя бы на время, — это невозможно. Ты мне больше, чем друг, больше, чем любовь, ты — жизнь! Это правда, Арина!
— Я дурно провела ночь. Я знала — должно что-то случиться. Молчи, ничего не говори. Я не хотела тебя видеть. А сейчас боюсь, что так и случится, что я тебя никогда не буду видеть. Тебя переводят в другую часть? Я уеду с тобой.
— Посылают в академию, приказано собираться.
Арина отодвинула стопку писем. Стала зачем-то поправлять волосы, опять переложила письма, словно они мешали ей, затем торопливо поднялась со стула, ушла за перегородку — в маленький тесный закоулок, служивший Арине и Наде местом для отдыха и сна. Я пошел вслед.