Вечером как-то к Давыдову на квартиру пришла делегация от стариков.
— Мы к вам с покорнейшей просьбицей, — сказал дед Аким Курощуп, здороваясь и тщетно разыскивая глазами образ, глядя на который можно было бы перекреститься.
— С какой просьбой?.. Иконы нету, дедушка, не ищи.
— Нету? Ну, обойдуся… ничего… А просьба к вам будет от стариков такая…
— Какая?
— Пашеничка-то во второй бригаде, как видно, не взойдет?
— Еще ничего не видно, дед.
— Не видно, а запохожилось на это.
— Ну?
— Дожжа надо.
— Надо.
— Дозвольте попа покликать, помолебствовать?
— Это для чего же? — Давыдов порозовел.
— Известно для чего, чтобы господь дожжичка дал.
— Ну, уж это, дед… Ступай, дед, и больше об этом не говори.
— Как же так — не говорить? Пашеничка-то наша?
— Колхозная.
— Ну, а мы-то кто? Мы — колхозники.
— А я — председатель колхоза.
— Мы это понимаем, товарищ. Вы бога не признаете, вас мы и не просим с хоругвой идтить, а нам дозвольте: мы — верующие.
— Не позволю. Вас колхозное собрание послало?
— Нет. Сказать, мы сами, старики, решили.
— Ну, вот, видите: вас немного, а собрание все равно не позволило бы. Надо, дедушка, с наукой хозяйство вести, а не с попами.
Давыдов говорил долго и осторожно, стараясь не обидеть религиозных чувств стариков. Деды молчали. Под конец явился Макар Нагульнов. Он услышал, что старики — делегация верующих — отправились просить у Давыдова разрешения молебствовать, поспешил прийти.
— Значит, нельзя? — вздохнул, поднимаясь, дед Аким Курощуп.
— Нельзя и незачем. И без этого дождь будет.
Старики вышли, следом за ними шагнул в сенцы и Нагульнов. Он плотно притворил дверь в комнату Давыдова, шепотом сказал:
— Вы, ветхие люди! Я про вас знаю: вы всё норовите по-своему жить, вы напряженные черти. Вам бы всё престольные праздники устраивать да с иконами по степе таскаться, хлеба вытаптывать… Ежели самовольно привезете попа и тронетесь в поле, я следом за вами выеду с пожарной командой и до тех пор буду вас из насосов полоскать, пока вы мокрее воды сделаетесь. Понятно? А поп пущай лучше и не является. Я его, волосатого жеребца, при народе овечьими ножницами остригу. Остригу на страм и пущу. Понятно вам? — А потом вернулся к Давыдову, хмурый и недовольный сел на сундук.
— Ты о чем со стариками шептался? — подозрительно спросил Давыдов.
— Про погоду гутарили, — глазом не моргнув, отвечал Макар.
— Ну?
— Ну, и решили они твердо — не молебствовать.
— Что же они говорили? — Давыдов отвернулся, пряча улыбку.
— Говорят: сознали, что религия опиум… Да что ты ко мне пристаешь, Семен? Ты чисто стригучий лишай: привяжешься — и отцепы от тебя нету! О чем говорил да чего говорил?.. Говорил — и ладно. Это ты с ними тут демократизмы разводишь, уговариваешь, упрашиваешь. А с такими старыми вовсе не так надо гутарить. Они же все вредного духа, захрясли в дурмане. Значит, с ними нечего и речей терять, а надо так: раз-два — и в дамки!
Давыдов, посмеиваясь, безнадежно махнул рукой. Нет, положительно Макар был неисправим!
Две недели ходил он беспартийным, а за это время в райкоме произошла смена руководства: сняли Корчжинского и Хомутова.
Новый секретарь райкома, получив из окружной контрольной комиссии апелляцию Нагульнова, послал в Гремячий Лог одного члена бюро вторично расследовать дело, и после этого бюро постановило: отменить прежнее свое решение об исключении Нагульнова из партии. Решение отменили, мотивируя тем, что строгость взыскания не соответственна проступку, а кроме того, ряд обвинений, в свое время выдвинутых против Нагульнова («моральное разложение», «половая распущенность»), после вторичного расследования отпал. Макару записали выговор. На том дело и кончилось.
Давыдов, временно исполнявший обязанности секретаря ячейки, передавая дела Макару, спросил:
— Научен? Будешь еще загинать?
— Очень даже научен. Только кто из нас загинал — я или райком?
— И ты и райком. Все понемногу.
— А я считаю, что и окружком перегибы делает.
— Какие, например?
— А вот такие: почему выходцам не приказано было возвращать скот? Это не есть принудительная коллективизация? Она самая! Вышли люди из колхоза, а им ни скота, ни инструмента не дают. Ясное дело: жить ему не при чем, деваться некуда, он опять и лезет в колхоз. Пищит, а лезет.
— Так ведь скот и инвентарь вошли в неделимый фонд колхоза!
— А на черта нужен такой фонд, раз они через силу опять идут в колхоз? Выкинуть им!.. «Нате, жрите, подавитесь своим инструментом!» Я бы их и близко к колхозу не подпустил, а вот ты напринимал таких перевёртухов целую сотню и думаешь, небось, что из него сознательный колхозник выйдет? Черта лысого! Он, вражина, в колхозе будет жить, а сам на единоличную жизнь до гробовой покрышки будет косоротиться… Знаю я их! И то, что им не отдали скотину и сельский инструмент, — левый перегиб, а то, что ты их обратно принял в колхоз, — правый перегиб. Я, брат, тоже стал политически развитый, ты меня зараз не объедешь!
— Где уж там политически развитый, если ты даже того не понимаешь, что не могли мы всякие расчеты с выходцами устраивать сейчас же, не дождавшись конца хозяйственного года!..
— Нет, это я понимаю.
— Эх, Макар, Макар! Жить ты не можешь без заскоков. Частенько моча тебе в голову ударяет, факт!
Они еще долго спорили, под конец разругались, и Давыдов ушел.
За две недели в Гремячем Логу произошло много перемен: к великому удивлению всего хутора, Марина Пояркова приняла в мужья Демида Молчуна. Он перешел к ней в хату, ночью сам впрягся в повозку и перевез все свое скудное имущество, а окна и дверь в своей хатенке заколотил насмерть досками.
«Нашла Маришка себе пару. Они вдвоем больше трактора сработают!» — говорили в Гремячем.
Андрей Размётнов, сраженный замужеством своей долголетней милахи, первое время бодрился, а потом не выдержал и, потаясь Давыдова, начал попивать. Давыдов, однако, приметил это, предупредил:
— Ты брось это дело, Андрей. Не годится.
— Брошу. Только обидно мне, Сёма, до невозможностев! На кого променяла, сука? На кого променяла?!
— Это ее личное дело.
— Но мне-то обидно?
— Обижайся, но не пей. Не время. Скоро полка подойдет.
А Марина, как назло, все чаще попадалась Андрею на глаза и по виду была довольна, счастлива.
Демид Молчун ворочал в ее крохотном хозяйстве, как добрый бык: в несколько дней он привел в порядок все надворные постройки, за сутки вырыл полуторасаженной глубины погреб, на себе носил десятипудовые стояны и сохи… Марина обстирала, обшила его, починила бельишко, соседкам нахвалиться не могла работоспособностью Демида.
— То-то, бабочки, он мне в хозяйстве гожий. Сила у него медвежиная. За что ни возьмется — кипит у него в руках. А что молчаливый, так уж бог с ним… Меньше ругани промеж нас будет…
И Андрей, до которого доходили слухи о том, что довольна Марина новым мужем, тоскливо шептал про себя:
— Ах, Мариша! Да я, что же, не мог бы тебе сараи поправить али погреб вырыть? Загубила ты мою молодую жизню!
В Гремячий Лог вернулся из ссылки раскулаченный Гаев: краевая избирательная комиссия восстановила его в правах гражданства. И Давыдов тотчас же, как только многодетный Гаев приехал в хутор, вызвал его в правление колхоза.
— Как думаешь жить, гражданин Гаев? Единоличным порядком или будешь вступать в колхоз?
— Как придется, — отвечал Гаев, не изживший обиды за незаконное раскулачивание.
— А все же?
— Видно так, что колхоза не миновать.
— Подавай заявление.
— А имущество мое как же?
— Скот твой — в колхозе, сельскохозяйственный инвентарь — тоже. А вот барахлишко твое мы роздали. С этим будет сложнее. Кое-что отдадим, а остальное получишь деньгами.
— Хлебец-то вы у меня весь вымели…
— Ну, это дело простое. Пойди к завхозу, он скажет кладовщику, и тот отпустит на первое время пудов десять муки.
— Пошли набирать в колхоз и с бору и с сосенки! — негодовал Макар, прослышав о том, что Давыдов намерен принять Гаева в колхоз. — Тогда уж пущай Давыдов объявление в «Молоте» пропечатает, что всех ссыльнопоселенцев, какие отбыли выселку, он в колхоз будет принимать… — говорил он Андрею Размётнову.
Гремяченская ячейка после сева выросла вдвое; в кандидаты партии были приняты Павло Любишкин, три года батрачивший у Титка, Нестор Лощилин — колхозник третьей бригады — и Демка Ушаков. Нагульнов в день собрания ячейки, когда принимали в партию Любишкина и остальных, предложил Кондрату Майданникову:
— Вступай, Кондрат, в партию, за тебя я с охотой поручусь. Служил ты под моей командой в эскадроне, и как тогда был геройским конармейцем, так и зараз колхозник на первом счету. Ну, чего ты, спрашивается, поотдальки от партии стоишь? Дело идет к тому, что с часу на час подходит мировая революция, может, нам с тобой опять придется в одном эскадроне служить, советскую власть отстаивать, а ты по прошествии времен, как и раньше, беспартийный! Нехорошо так-то! Вступай!