— Что-то далеко мы заехали, — спохватилась Лагутина.
— Катайтесь на здоровье, — безмятежно проронил шофер. — Хотите — на гору Высокую повезу.
— Да нет, пожалуй, хватит. Поворачивайте в город, к центральной гостинице.
— В город — так в город.
Шофер был настроен добродушно. Он проучил чудаковатых пассажиров. И на счетчике накрутилась порядочная сумма.
Номера для Рудаева, как и следовало ожидать, не оказалось. Он сдал чемодан в камеру хранения и хотел было подняться за Лагутиной, но она остановила его.
— Через час — пожалуйста. Внезапное вторжение для женщины…
— Куда же мне?… — по-детски беспомощно спросил Рудаев.
— Зайдите в музей. Тут рукой подать. Мой номер тридцать четвертый.
Пришлось подчиниться, хотя Рудаеву было совсем не до музея. Его тряс нервный озноб. Сама судьба шла ему навстречу, содействовала примирению, помогала распутать сложный клубок, смотанный из разорванных нитей из недомолвок, недоразумений и обид. Теперь важно найти правильный подход. Излишняя горячность, как и излишняя сдержанность одинаково опасны, могут только напортить. Он сделает все, чтобы просветить тот туман, в котором заплутался.
Застоявшаяся тишина музея подействовала успокаивающе. И все же он бродил по залам, не задерживая внимания на чем-либо, даже равнодушно прошел мимо первого в России паровоза, сделанного отцом и сыном Черепановыми, и встряхнулся, только когда увидел изделия из прославленного уральского железа, пластичного, как медь: прутья толщиной в руку, каким-то непонятным способом завязанные в сложнейший двойной узел, который даже из пенькового каната затянуть не просто, кубки, вазы, самовары без каких бы то ни было следов шва, выкованные из цельных кусков железа.
Теперь он начал останавливаться у наиболее любопытных экспонатов. Потоптался вокруг овального, во всю комнату, медного стола, несколько раз перечитал выгравированную на нем надпись, испытывая странное удовольствие от забавной орфографии.
«Сiя первая в Pocciи медь от искана в Сибире бывшим комиссаром Никитою Демидовичем Демидовым по граматам Великого Государя Императора Петра Первого в 1702–1705—1709 годах из сей первой выплавленной Россiйской меди сделан оной стол в 1717 году».
С благоговением постоял у модели первого в мире двухколесного велосипеда, который придумал холоп Ефимка, сын Артамонов, в 1800 году. Сложной была судьба Ефимки. В июле того же года он ездил по улицам Екатеринбурга, пугая встречных лошадей, которые «увечья пешеходам чинили немалые, за что был бит розгами», а в следующем году совершил поездку длиной в три тысячи верст, побывал в Перми, Казани, Петербурге и Москве. В Москве получил двадцать пять рублей и вольную, а по возвращении домой «за порчу хозяйского железа и побег от своего господина» был бит кнутом.
«Били, а он все-таки делал свое, — подумал Рудаев, невольно перебрасывая мост от Ефимки к себе. — Может, и правильно, что за битого двух небитых дают…»
И снова установившееся душевное равновесие нарушилось, снова мысли потекли по проторенному руслу. Оставалось еще пятнадцать минут до назначенного времени, но нетерпение было настолько сильно, что вытолкнуло его на улицу.
Дежурная третьего этажа окликнула Рудаева, когда он постучал в тридцать четвертый номер, и подала записку.
Заподозрив недоброе, Рудаев с опаской развернул ее.
«Борис Серафимович, переехала к знакомым. Зайдите к администратору, он передаст вам мой номер. Электричка на Свердловск уходит в 5 часов 10 минут утра. Дежурная но этажу вас разбудит.
Д. Л.»
В мартене бушевали страсти. Гребенщиков не издавал приказа о реализации решений технического совета и, когда его спрашивали о причинах такой задержки, отвечал с удивительной вежливостью:
— Я принимаю меры.
А спрашивали его ежедневно по нескольку раз. Сталевары уговорились между собой не давать покоя начальнику и выполняли этот уговор добросовестно, испытывая его терпение. Но получилось так, что у Гребенщикова терпения хватило, а у сталеваров оно иссякло. Они утвердились во мнении, что начальник решил саботировать решение техсовета, тем более что инициатива и создания совета и вызова Корытко принадлежала Рудаеву.
Миновала неделя после техсовета, и к Гребенщикову для решительного разговора пришел Сенин.
Выслушав претензии, Гребенщиков ответил так же вежливо и уклончиво, как делал это до сих пор.
— Тогда мы вынуждены обратиться в партийный комитет завода, — предупредил его Сенин.
Гребенщиков высокомерно посмотрел на сталевара, уперся в лицо цепким взглядом.
— В любые инстанции. Не забудьте, есть еще и профсоюзные организации, их тоже не следует игнорировать.
Подобеду долго объяснять не пришлось. Он сразу учуял, как остро стоит вопрос. Дело заключалось не только в предложении Корытко. Решалась судьба технического совета. Сможет ли он работать дальше? При Рудаеве в цехе оживилась общественная жизнь, и каждый, как мог, старался вложить свою лепту в общую копилку. Если Гребенщикова не одернуть, не поставить на место, все вернется к исходной точке.
На внеочередное заседание бюро партийного комитета, которое созвал Подобед, явились все начальники цехов, не явился только Гребенщиков. Он, как оказалось, еще с утра выехал в Донецк добывать лекарство для матери.
Пока слушали сообщения председателей советов, второй секретарь парткома Черемных связался с клиникой. Да, Гребенщиков приезжал, ответили ему, лекарство получил, пусть партком не беспокоится — препарат действенный и безусловно поможет старой женщине.
Когда Черемных слово в слово передал все, что ему сказали, на губах у Подобеда появилась кислая усмешка — и на этот раз Гребенщиков выйдет сухим из воды. Дальнейшие сообщения Подобед слушал рассеянно. Рухнул хорошо продуманный план воздействия на Гребенщикова. Услышал бы, что во всех цехах, кроме мартеновского, дело обстоит вполне благополучно, что никаких трений между начальниками цехов и техсоветами нет, сопоставил с положением у себя в цехе и волей-неволей, хотя бы из самолюбия, мог перекантоваться. Второй раз такое заседание не проведешь, внеочередное бюро по одному мартену собирать неудобно. Придется отложить разбирательство до очередного бюро, а ему смерть как не хотелось заниматься накануне своего отпуска этим кляузным делом. Заслушивать же мартеновцев в отсутствие Гребенщикова счел бессмысленным и быстренько свернул заседание, к удивлению членов партийного бюро, так и не понявших, для чего их так экстренно собирали.
Однако мартеновцы ушли не сразу, и Подобед успел наслушаться нелицеприятных слов. А Серафим Гаврилович сказал, как всегда, без дипломатических ухищрений:
— Дожили. Уже и партийный комитет не может взнуздать Гребенщикова.
Подобед проглотил эту пилюлю. Он предпочитал отвечать на критику действиями, а что он мог предпринять сегодня? Даже взыскания на Гребенщикова не наложишь — для этого необходимо его присутствие.
Тем временем Корытко не дремал. И в Киеве и в Москве он доложил о положении с изобретательством в мартеновском цехе приморского завода, и теперь из обеих столиц то и дело звонили директору, в завком профсоюза, в партийный комитет, требуя наведения порядка.
Подобед с нетерпением ждал очередного заседания партийного комитета. Он сгорал от желания поговорить с Гребенщиковым на высоких нотах, предупредить, что полоса безнаказанности для него кончилась, вдолбить в его упрямую башку, что разносный и уничижительный стили руководства устарели, вышли из моды, но, когда этот день настал, был не рад, что выпустил духа из бутылки.
Поначалу все шло как по-писаному. Первым выступил Сенин. Он не только доложил о факте неприятия ценных предложений, но и обобщил этот факт, сделал неоспоримые выводы, поставил вопрос ребром: быть или не быть техническому совету, воспитывать людей в цехе в коммунистическом духе или отдать воспитание на откуп начальнику, который формирует молчальников и приспособленцев? Он умел говорить самые острые слова самым спокойным тоном и потому в роли обвинителя больше походил на беспристрастного судью. Выдали Гребенщикову полной мерой и члены парткома. Их возмутило его отношение к техническому совету. На общем благополучном фоне оно выглядело нелепо. Не остался в тени и Серафим Гаврилович. Выступать он не выступал, только все время подпускал колючие реплики и в конце концов бросил словцо, простое, казалось бы, но емкое, и прозвучало оно, как ругательство, — «гребенщиковщина».
Гребенщиков все это время сохранял благодушный, даже торжествующий вид, будто слышал сплошные похвалы в свой адрес. Когда ему предоставили возможность высказаться, он живо покинул свое место, подошел к столу и, не сбиваясь на обычную скороговорку, сразу принялся поучать, причем располагающе-домашним тоном, никак не соответствовавшим смыслу его слов.