Это обрадованные люди увидели, что тронулись и двинулись через мост наши машины.
— Значит, все в порядке!
К старшине Дворникову, который стоит возле группы красноармейцев, подходит связной Ефимкин. Он протягивает старшине новый железный котелок. Ставит на землю корзину со свежей, глушенной немецкими бомбами рыбой и говорит:
— Добрый вечер! Все целы?
Ему наперебой сообщают:
— Акимов ранен. Емельянов толкал бомбу, прожег сапог, обжег ногу.
Старшина берет корзину, ведет Ефимкина в помещение и получает у лейтенанта ночной пропуск.
Перед тем как спуститься под насыпь, оба они оборачиваются. Через железный, кажущийся сейчас ажурным переплет моста светит луна.
Далеко на горизонте вспыхивает и медленно плывет по небу голубая ракета.
Налево из деревушки доносится хоровая песня. Да, песня. Да, здесь, вскоре после огня и гула, громко поют девчата.
Ефимкин удерживает старшину за рукав.
— Высокий у вас пост, товарищ старшина! — опять повторяет он. — Днем на двадцать километров вокруг видно, ночью — на десять все слышно…
Действующая армия
«Комсомольская правда», 1941, 20 августа.
Тыловая железнодорожная станция на пути к фронту. Водонапорная башня. Два прямых старых тополя. Низкий кирпичный вокзал, опоясанный густыми акациями.
Воинский эшелон останавливается. К вагону с кошелками в руках подбегают двое поселковых ребятишек.
Лейтенант Мартынов спрашивает:
— Почем смородина?
Старший отвечает:
— С вас денег не берем, товарищ командир.
Мальчишка добросовестно наполняет стакан верхом, так что смородина сыплется на горячую пыль между шпал. Он опрокидывает стакан в подставленный котелок, задирает голову и, прислушиваясь к далекому гулу, объявляет:
— «Хенкель» гудит… Ух! Ух! Задохнулся. Вы не бойтесь, товарищ лейтенант, вон они наши пошли истребители. Здесь немцам по небу прохода нет.
Он подхватывает кошелку и мчится дальше. У вагона остается его белобрысый, босоногий братишка лет семи от роду. Он сосредоточенно прислушивается к далекому гуду зениток и серьезно объясняет:
— Ось! Там вона бухает…
Лейтенанта Мартынова это сообщение заинтересовывает. Он садится на пол у дверей и, свесив ноги наружу, поедая смородину, спрашивает:
— Гм! А что же, хлопец, на той войне люди делают?
— Стрыляют, — объясняет мальчишка, — берут ружье или пушку, наводют… и бах! И готово.
— Что готово?
— Вот чего! — с досадой восклицает мальчишка. — Наведут курок, нажмут, вот и смерть будет.
— Кому смерть — мне? — И Мартынов невозмутимо тычет пальцем себе в грудь.
— Да ни! — огорченно вскрикивает удивленный непонятливостью командира мальчишка. — Пришел якийсь-то злыдень, бомбы на хаты швыряет, на сараи. Вот там бабку убили, двух коров разорвало. О то чего, — насмешливо пристыдил он лейтенанта, — наган нацепил, а как воевать, не знает.
Лейтенант Мартынов сконфужен. Окружающие его командиры хохочут.
Паровоз дает гудок.
Мальчишка, тот, что разносил смородину, берет рассерженного братишку за руку и, шагая к тронувшимся вагонам, протяжно и снисходительно ему объясняет:
— Они знают! Они шутят! Это такой народ едет… веселый, отчаянный! Мне один командир за стакан смородины бумажку трехрублевую на ходу подал. Ну, я за вагоном, бежал, бежал. Но все-таки бумажку в вагон сунул.
— Вот… — одобрительно кивает головой мальчишка. — Тебе что! А он там на войне пусть квасу или ситра купит.
— Вот дурной! — ускоряя шаг и держась вровень с вагоном, снисходительно говорит старший. — Разве на войне это пьют? Да не жмись ты мне к боку! Не крути головой! Это наш «И-16» — истребитель, а немецкий гудит тяжко, с передыхом. Война идет на второй месяц, а ты своих самолетов не знаешь.
Фронтовая полоса. Пропуская гурты колхозного скота, который уходит к спокойным пастбищам на восток, к перекрестку села, машина останавливается.
На ступеньку вскакивает хлопчик лет пятнадцати. Он чего-то просит. Скотина мычит, в клубах пыли щелкает длинный бич.
Тарахтит мотор, шофер отчаянно сигналит, отгоняя бестолковую скотину, которая не свернет до тех пор, пока не стукнется лбом о радиатор. Что мальчишке надо? Нам непонятно. Денег? Хлеба?
Потом вдруг оказывается:
— Дяденька, дайте два патрона.
— На что тебе патроны?
— А так… на память.
— На память патронов не дают.
Сую ему решетчатую оболочку от ручной гранаты и стреляную блестящую гильзу.
Губы мальчишки презрительно кривятся:
— Ну вот! Что с них толку?
— Ах, дорогой! Так тебе нужна такая память, с которой можно взять толку? Может быть, тебе дать вот эту зеленую бутылку или эту черную, яйцом, гранату? Может быть, тебе отцепить от тягача вот ту небольшую противотанковую пушку? Лезь в машину, не ври и говори все прямо.
И вот начинается рассказ, полный тайных недомолвок, уверток, хотя в общем нам уже все давно ясно.
Сурово сомкнулся вокруг густой лес, легли поперек дороги глубокие овраги, распластались по берегам реки топкие камышовые болота. Уходят отцы, дяди и старшие братья в партизаны. А он еще молод, но ловок, смел. Он знает все лощинки, последние тропинки на сорок километров в округе.
Боясь, что ему не поверят, он вытягивает из-за пазухи завернутый в клеенку комсомольский билет. И не будучи вправе рассказать что-либо больше, облизывая потрескавшиеся, запыленные губы, он ждет жадно и нетерпеливо.
Я смотрю ему в глаза. Я кладу ему в горячую руку обойму. Это — обойма от моей винтовки. Она записана на мне.
Я беру на себя ответ за то, что каждая выпущенная из этих пяти патронов пуля полетит точно в ту, куда надо, сторону.
— Как тебя зовут?
— Яков.
— Послушай, Яков, ну зачем тебе патроны, если у тебя нет винтовки? Что же ты, из пустой крынки стрелять будешь?
Грузовик трогается. Яков спрыгивает с подножки, он подскакивает и весело кричит что-то несуразное, бестолковое. Он смеется и загадочно грозит мне вдогонку пальцем. Потом, двинув кулаком по морде вертевшуюся около корову, он исчезает в клубах пыли.
Ой, нет! Этот паренек заложит обойму не в пустую крынку.
Дети! На десятки тысяч из них война обрушилась точно так же, как и на взрослых, уже хотя бы потому, что сброшенные над мирными городами фашистские бомбы имеют для всех одинаковую силу.
Остро, чаще острее, чем взрослые, подростки — мальчуганы, девочки — переживают события Великой Отечественной войны.
Они жадно, до последней точки, слушают сообщения Информбюро, запоминают все детали героических поступков, выписывают имена героев, их звания, их фамилии.
Они с беспредельным уважением провожают уходящие на фронт эшелоны, с безграничной любовью встречают прибывающих с фронта раненых.
Я видел наших детей в глубоком тылу, в тревожной прифронтовой полосе и даже на линии самого фронта. И повсюду я видел у них огромную жажду дела, работы и даже подвига.
Перед боем на берегу одной речки встретил я недавно парнишку.
Разыскивая пропавшую корову, чтобы сократить путь, он переплыл реку и неожиданно очутился в расположении немцев.
Спрятавшись в кустах, он сидел в трех шагах от фашистских командиров, которые долго разговаривали о чем-то, держа перед собой карту.
Он вернулся к нам и рассказал о том, что видел.
Я у него спросил:
— Погоди! Но ведь ты слышал, что говорили их начальники, это же для нас очень важно.
Паренек удивился:
— Так они же, товарищ командир, говорили по-немецки!
— Знаю, что не по-турецки. Ты сколько окончил классов? Девять? Так ты же должен был хоть что-нибудь понять из их разговора?
Он уныло и огорченно развел руками:
— Эх, товарищ командир! Кабы я про эту встречу знал раньше…
Пройдут годы. Вы станете взрослыми. И тогда в хороший час отдыха после большой и мирной работы вы будете с радостью вспоминать о том, что когда-то, в грозные дни для Родины, вы не болтались под ногами, не сидели сложа руки, а чем могли помогали своей стране в ее тяжелой и очень важной борьбе с человеко-ненавистным фашизмом.
Действующая армия
«Комсомольская правда», 1941, 21 августа.
У прохода через тяжелую, обшитую грубым тесом баррикаду милиционер проверил мой пропуск на выход из осажденного города.
Он посоветовал мне подъехать к передовой линии на попутной машине или повозке, но я отказался. День был хороший, и путь недалекий. А кроме того, на пригорках по машинам иногда открывалась стрельба минами. На одиноко же идущего человека мину тратить — не расчет. Да и в случае чего пешему всегда легче вовремя бухнуться в придорожную канаву.