Зажав отверстие в стеклянной виноградной грозди, наполненной духами, Чайка опрокинула ее, несколько раз приложила мокрый палец к губам. Дыхание, смешиваясь с запахом духов, будет свежее.
Прибежала Полыхалова в ярко-желтом платье, усеянном черными цветами.
Почти каждая актриса считает себя «молодой героиней». Полыхалова тоже была уверена, что она создана для ролей «молодых героинь». Но она не только «героинь», но вообще почти ничего не играла. Ее держали только из-за отца — Дальского. Она чувствовала это и злилась, говорила, что ее затирают.
Сначала она недолюбливала Воеводу и восхищалась Скавронским: «Изумительный режиссер!» — а потом, когда он снизил ей зарплату, принялась твердить за кулисами: «Какой это режиссер? Ремесленник!» — и мгновенно сдружилась с Чайкой, увидев в ней союзницу против Скавронского. Теперь она уже везде восклицала: «Воевода — вот это режиссер! Блеск! Кое-кому сто очков даст!»
Но Галина Александровна не любила ее: «Беспринципная! Моментально продаст!»
— Приехала новая героинька-то, — зашептала Полыхалова.
— Уже? — резко повернулась Чайка.
— Вчера. Сейчас удостоилась знакомства с ней. — Полыхалова села на кушетку, закурила, пуская дым через ноздри. Ее желтоватые глаза горели.
Чайка приняла равнодушный вид и, подкрашивая ресницы, спросила небрежно:
— Ну и что же, как она?
— Да нельзя сказать, чтобы «ах». Видно, зеленая. Берут непроверенных, а потом придется снимать с ролей! Ужас! Говорят, Скавронский пригласил ее на роль комиссара в «Оптимистической». И на «Таню». Это безумие! Это просто безумие! Ну, Таня куда еще ни шло! Но комиссар! Женщина-коммунистка приезжает комиссаром — и куда? — к анархистам! — и когда? — во время гражданской войны! Эта банда не признает ни бога, ни черта! А она зажимает их в кулак! Ты представляешь, что это за властная женщина должна быть? А тут выйдет на сцену какая-то девчонка! Да ее сразу же сотрут в порошок! Что только думает Скавронский? Ей не комиссара, а гимназистку играть!
— Да-a, Скавронский может обжечься! — задумчиво согласилась Чайка.
— Я голову даю на отсечение, провал обеспечен! Уж кому как не тебе играть эту комиссаршу!
А сама думала: «И Чайка не сыграет. Я должна играть!»
— Между прочим, любопытная деталь: у этой Сиротиной внезапно умерла сестра, вдова. И Сиротина взяла ее мальчиков. Один одного меньше. А самой-то Сиротиной всего двадцать четыре. И вдруг себе на шею — двоих! Связала руки! Попробуй-ка выйди замуж с таким колхозом. И чего, спрашивается, жизнь свою калечит? В детдомах очень хорошо. Есть прекрасные интернаты. Старшего могла отдать в Суворовское. А тут еще ей такие роли! Не представляю, как она сумеет сразу и работать и возиться с ребятишками! Ведь их нужно накормить, напоить, обмыть, обшить!
Чайка перестала пудриться, слушала с интересом.
Все в театре после ремонта сияло: фойе, зал, лестницы, мебель, люстры. Стены — нежно-салатного цвета, огромные окна — от потолка до пола. Гардины, шторы — из белого бархата. Вдоль стен — пальмы с волосатыми стволами. До блеска натертый паркет слегка пружинил и поскрипывал, как будто обувь у всех была скрипучей.
Среди фойе — ряды тяжелых буковых стульев, перед ними — стол, накрытый голубой бархатной скатертью.
Всюду группками — нарядные актеры.
Первый сбор всегда торжественный, волнующий. И Чайка тоже заволновалась, как молоденькая. Какие же роли ждут ее? Будет ли удачным новый сезон? А вдруг, получив хорошую роль, провалишь? И что за новички приехали? Способные, плохие? Она понимала, что те волновались еще больше: как-то примут в коллективе? Какие роли дадут? Какая здесь режиссура?
Новички скромно держались в стороне.
Чайка рада была встретить их приветливо и только о Сиротиной не могла спокойно думать. При одном ее имени сегодняшний праздник вызывал раздражение.
Беспокойно поглядывая на новичков, Чайка рассеянно здоровалась со старыми работниками.
Ей послышался смех. Наверное, это смеялась Сиротина, которую окружила молодежь. Приятный голос казался Чайке противным.
Ей понравился Касаткин — смешной толстяк в клетчатом костюме. Он и здесь отыскал знакомых, шумно разговаривал, рассказывал анекдоты о «бирже», и все вокруг смеялись, и всем почему-то стало ясно, что он хороший актер, хороший парень и хорошо, что он приехал.
— Познакомьте же меня с новичками! — попросила Чайка.
Касаткин повел ее к Юлиньке с Северовым, сунул в рот папиросу, как всегда, на ходу лихо чиркнул спичкой о подошву, закурил. — Все это он проделал с особым щегольством виртуоза-фокусника.
Чайка стремительно окинула взглядом Юлиньку с головы до ног, ее лицо, фигуру, платье. Серебристо-серое платьице с голубыми пуговицами, такое легкое, что его можно зажать в кулак и спрятать в карман. Чайка почувствовала, что ей противно это платье, эти пуговицы. Самой стало неприятно от такого чувства, и она постаралась отделаться от него.
— Ну, как доехали? Измучила дорога? — спрашивала Чайка, улыбаясь, пожимая руку. — Мы ужасно далеко от Москвы! Но, ничего! Будет интересная работа — и город понравится, и все будет хорошо. Климат здесь изумительный! Сухо, солнечно!
Когда Чайка отошла, улыбка мгновенно слиняла, а лоб наморщился. Ее почему-то наполнило отвращение к себе, ко всему на свете. Она уже не стыдилась и не скрывала от себя, что завидует, что боится этой девчонки.
Когда услыхала, что Караванов восхищается Сиротиной, ее голосом, обаянием, она с откровенной злостью подумала: «Чего здесь ахать и охать? Наверное, по сцене и ходить-то не умеет!»
Сенечка Неженцев уже вступил в свои права помощника режиссера. Он захлопал в ладоши, пригласил занять места.
Чайка села среди актрис. И ей было приятно, когда Полыхалова прошептала:
— А она, девочки, ничего, но красивая мордочка — это много для мужчин и мало для сцены.
Чайка, глядя на ее пеструю шею, спокойно возразила:
— Актрису нельзя судить по внешности, нужно судить по игре. Может, она окажется и хорошей артисткой. Дай бог! Можно только порадоваться за театр.
Полыхалова переглянулась с соседкой.
Алеша, Касаткин, Юлинька, Неженцев сели в последнем ряду. С ними устроился и Караванов.
Простучал тростью, хрипло дыша, главный режиссер Скавронский. Директор был в Москве, на курсах, и режиссеру пришлось замещать его.
У Скавронского подбородок двойной, нос мясистый, синеватый, седые брови нависшие, из-под них сверкают холодные, умные глаза. Толстый, в непомерно широком, длинном пиджаке, он сидел, зажав коленями черную сучковатую трость. Большие руки лежали на львиной голове набалдашника.
Чайка покосилась на него и отвернулась.
Мрачно прошагал Воевода. Он был маленький, а шаги делал большие.
Надев очки, уверенно подсел к ним Белокофтин.
Скавронский тяжело встал, поздравил коллектив с началом сезона, заговорил о плане работы.
Чайке противен был его урчащий голос. Она смотрела в окно на облака. Голова разболелась. Проглотила таблетку и вышла из фойе.
После собрания Скавронский и Воевода закрылись в кабинете.
Стены его зеленые; ковер, шторы, гардины, сукно на столе, абажур — все зеленое.
Утверждали распределение ролей.
Скавронский на роль комиссара назначил Сиротину.
Темное лицо Воеводы, с синеватым подбородком, потемнело еще сильнее. Он настаивал, чтобы Чайка играла в очередь с ней:
— У Галины Александровны эта роль играна. И удачно играна! — И так чиркнул спичкой, что выбил из пальцев коробок. Поднял, снова чиркнул и снова выбил. Наконец закурил, выпустил струю дыма.
Скавронский, едва уместившийся в кресле, шумно дышал, положив руки на львиную башку трости. Его мясистое зеленоватое от абажура лицо стало сонным. В театре знали: интересен ему человек — он весь искрится, голос урчит. Не интересен — лицо сонное, голос тягучий.
Когда-то Скавронский был доктором, но страсть к театру привела на сцену.
— Вы меня удивляете, уважаемый Василий Николаевич, — говорил он сухо и тягуче, — ведь вы же опытный режиссер и сами должны видеть, что Чайке роль эта не по силам. Ну, как вы, ей-богу, можете настаивать? Вместо того чтобы убедить перейти на характерные роли, вы потакаете ее заблуждениям.
— Это ваше мнение! Это ваш вкус! — Воеводу бесило сонное лицо и безразличный голос. — А почему ваш вкус должен быть безупречным? Вы слишком смело беретесь выносить приговор актрисе. Я бы, знаете, не решился! Правда, это пустяк: искусство, судьба человека! Но все-таки я бы не стал рубить сплеча, как в кавалерийской атаке. Другое дело сапоги — повертел, погнул подошву: плохо! Нет, пожалуй, и здесь бы еще подумал. Сапожник ведь тоже человек, если это, извините, что-нибудь значит!
Лицо у Скавронского стало совсем сонным.