Доев хлеб, Лена тихонько отогнула холщовую занавеску и заглянула в комнату. Там над пузатым комодом веером раскинулись по стене фотографии. На одной — худой темноглазый человек, Нонкин отец. Тетя Нюра стояла перед фотографией, как перед иконой, истово закинув голову, и шептала, шептала.
Лена прислушалась.
— Ты уж прости меня, слабую, Коляша, не гневись… — горестно перебирали слова тети Нюрины губы. — Не я, голод ребячий виноват, Век бы не взяла для себя куска их неправедного! Обессилела я… Спасибо тебе — дочку вернул, одно горе с плеч долой. Жизнь бы еще хоть как облегчил, родимый, измаялась ведь я, одна-то, с четверыми. Вот и козушку придется продать по осени, да и урожай будет ли, нет ли…
Никогда Лена не слышала такого. Мама несла свое горе молча, другие женщины — сколько раз слышала — плакали навзрыд, падали замертво к ногам ни в чем не виноватой почтальонши, принесшей «похоронку». А тетя Нюра всё роняла и роняла слова, как будто стал этот, такой обычный, человек с фотографии высшим ее судьей и помощником.
И, ни о чем не спрашивая, Лена поняла: ведь это ей самой как взятку принесла хлеб сытая Фаня Бородулина. Чтобы не рассказывала, как повстречала ее «хворого» мужа в лесу. А она этот хлеб съела. Как же теперь быть?
В одну минуту все недоувиденное и недоуслышанное за эти два дня стало понятным, простым и страшным. И тут же всплыло далекое, точно бы накрепко позабытое воспоминание… Горная застава. Лето. Лена совсем еще маленькая, а двор, огромный и пустой, насквозь прокален солнцем. Возле домика, где кухня, осталось немного тени, и Лена идет туда… А из случившегося дальше она помнит одни отрывки. Два очень толстых и черных человека что-то передают третьему, знакомому толстяку, что всегда бывает или в кухне, или возле нее. Заметив Лену, они словно бы замирают на мгновение, а потом знакомый толстяк сует ей в руки мокрый и сладкий кишмиш: «Иди, иди отсюда, девочка!» Дальше осталось в памяти только гневное и брезгливое лицо отца и его приказ: «Брось эту гадость немедленно!» И вот странность: вовсе не понятно и забыто предыдущее, а голос отца остался в ней и словно бы опять, как тогда, требует, остерегает от чего-то грязного. Но поздно… Подлую тети Фанину подачку не бросишь на дорогу, как невкусный, липкий кишмиш… И где найти в получужой деревне человека, который бы понял всё и помог?
«Надо рассказать обо всем Кешке, — подумала Лена. — Просто найти его и рассказать».
* * *
Лена не понимала, что разделяло два «конца» не такой уж и большой деревни. Ей, горожанке, было невдомек, что родилось это разделение очень давно, в прошлые темные времена, когда на одном конце деревни жили православные, а на другом — раскольники, «староверы». И сами не помнили толком, чего не поделили в вере одним и тем же лесом жившие крестьяне, но враждовали люто, до смертного боя по праздникам. Так оно и повелось. Не стало давно ни православных, ни «староверов», и в церкви еще с самой революции поселился клуб, а «концы» все жили отчужденно, словно не замечая друг друга.
Ребятишки решали дело просто: «нижние» к «верхним» не ходи. Поэтому Лена не без опаски поднялась на пригорок, где стояла бывшая церковь и начинался «верхний» конец. Это ведь ничего не значит, что они и бревна ловили, и в лес ходили вместе с Кешкой, — налетят «верхние», так только держись!
Но на улице ни души — погожий день чисто подмел деревню, все ушли в поле. Только возле клуба дед Ивушкин сгружал коробки с фильмом — значит, будет кино. Бычок опять находился в его полном распоряжении, словно и не ездил в лес. Пришла женщина-киномеханик Вера с рябоватым надменным лицом.
— Чего это опять «В шесть часов вечера после войны» привез? — спросила она недовольно. — Конечно, как сама не поедешь, вечно сунут не знаю что.
Голос Веры все повышался, и Лене стало ясно, что деду Ивушкину скоро придется плохо. А за что? Вера по лени только сама не поехала в Спасово… И вообще какой она механик? Одно звание. Картины у нее рвутся все — и старые и новые; бывает, что по полчаса вместо фильма шарахаются по экрану чертячьи тени летучих мышей — тысячи их живут на церковной колокольне. Все это Вере нужно только для того, чтобы в колхозе не работать. Романовна об этом на всех перекрестках кричит. А муж у Веры тоже резчик, лучший в деревне, куда дяде Грише до него!
Лена безлюдной улицей прошла до конторы и остановилась. Куда же теперь? Она знала, что председателева изба где-то неподалеку. Но которая? И спросить не у кого — одни рябые куры валяются в пыли да худая кошка настороженно смотрит из палисадника бесцветными от солнца глазами. От конторы тропы, как посыльные, бегут во все стороны. Самая торная — под гору, к Выти, где чадит колхозная кузница.
Оттуда несется нестройный цокот молотов — видно, не с руки подобрались ковали и никак не могут сладить. В черном зеве открытой двери дышит пламя. Это хозяйство Валеркиного деда, но Лене показалось вдруг, что в темноте мелькнула белая Кешкина голова. Вот и опять… Конечно же, это Кешка! Только неизвестно, что он там делает…
Лена сбежала с пригорка и уже безразлично, словно мимоходом, заглянула в прокопченное нутро кузницы. Вся-то она держалась неизвестно на чем, может, на лопухах, что дружно росли на земляной крыше. И так же неизвестно откуда бралась сила в сухих, как картофельные плети, руках Валеркиного деда, стоявшего у наковальни. Молот в них хоть и поднимался натужно, падал на раскаленный лемех плавно, точно. Частил и сбивался с ритма «подзвонок» — Кешка. Он то спешил, то опаздывал, и дед сердито дергал бородой — слов все равно за шумом не разобрать.
А возле мехов стояли бабка в серой домотканой рубахе и Валерка. Мехи громко сердились на их слабость:
Чу-у-ф! Чуф-фы!..
Лена все это увидела мигом, в один взгляд, и словно к глазам прилипла ей бабкина мокрая от пота рубаха, облепившая худые лопатки. Не спрашивая позволения, не здороваясь, Лена проскользнула в кузню и переняла из бабкиных рук непослушные мехи. От жара и пресного духа каленого железа занялось дыхание, но она справилась. Бабка взяла длинные клещи и по-хозяйски, со знанием дела, повернула в горне поковку.
Дед и Кешка на них не смотрели. Удар, еще удар… Кешка ответил россыпью, и дед привычно схватил готовый лемех, чтобы махнуть его в угол, в колоду с водой. Тысячи раз делали его руки это движение, но тут подвели; если бы Кешка не подхватил на весу лемех вторыми клещами, брякнулся бы он на землю…
— Шабаш, — сказал дед.
И только теперь все разом увидели Лену. Кешка неторопливо, как дед, скинул прожженный фартук:
— Ты как сюда попала?
— Никак. Пришла, и все.
— Уж ты не Нюры ли Золотовой будешь? — спросила бабка. — Смотрю, смотрю, ровно я и не знаю чья…
— Да, я у нее живу…
Лена чувствовала себя неловко — еще смеяться станут над ней, помощницей непрошеной.
— Хорошая она, Нюра-то, добрая душа, — опять сказала бабка. И Лена поняла, что это словно бы и к ней относится.
А Кешка стоял у притолоки и смотрел на улицу, но краем глаза на Лену, она это видела. Валерка ужом проскользнул между ними и помчался к недалекой реке. Лена посмотрела ему вслед — пойти и ей, что ли? Не глядя прошла мимо Кешки.
— Ты куда это? — спросил он.
— А на реку…
— Ну, и я тоже, — и зашагал не совсем рядом с нею, а чуть поодаль, как взрослые парни ходят.
За спиной Лена опять услышала бабкин голос, но это уже относилось к деду, а не к ней:
— Ты чего это, аспид, в бузину заворачиваешь? Думаешь, я не знаю, что спасовски не с пустым рукам приезжали?!
Кешка покрутил головой:
— Вот дошлая бабка! Все знает. Спасовские-то поутру двух лошадей ковать приводили. Ну, известно, самогона принесли. Дед с бутылкой-то туда-сюда: куда бы от бабки спрятать. Вот и сунул за кузней в бузину. И ведь рядом ее не было, а выведала как-то!
— А я не знала, что ты в кузне работаешь, — сказала Лена.
— Да я временно, пока Пашка болен. У меня и выходит-то плохо, — честно сознался Кешка. — А работы в колхозе знаешь сколько? Ой-ой!
Они дошли до берега Выти и, не сговариваясь, присели на глинистом, ломком обрыве. Лена знала, что купаться при Кешка ни за что не полезет, хотя, когда бревна таскали из реки, она об этом и не подумала. Но это были совсем разные вещи. Видно, и Кешка чувствовал то же самое, так как уселся на обрыве, словно и не видя близкой речной прохлады. Валерка внизу упоенно кувыркался в реке, то показывая пятки, то уходя в воду стоймя, «солдатиком».
Сорвав стебелек донника, Лена надкусила сладкий конец.
— Ты Бородулиных знаешь? — спросила как бы невзначай.
— А кто ж их не знает здесь! Самые первые деляги. Фаня в войну сколько вещей в городе наменяла… Им только до колхоза дела нет, а до себя — всегда. Что это они тебе дались?
— Да тут, понимаешь, нехорошо вышло…