Я уж не помню, о чем мы с Наденькой говорили в этот вечер; когда спохватились — было одиннадцать часов. Я помог ей надеть обсохшее пальто и пошел провожать. С желоба нашего дома, с крыши, с ближних берез капало, и казалось, что темнота вокруг шуршит, шепчется. Лес начинался сразу за верандой. В нос, в рот било запахом раскисшей зелени, мокрого опавшего листа, еловой прелью. Небо расчистилось, и со всех сторон на меня смотрели яркие, промытые осенние звезды. Я благословлял темноту: она поможет мне открыть Наденьке свое сердце. Дома я так-таки и не объяснился. Неловко: девушка пришла проведать, а я (больной-то!) сразу ошарашу ее своей любовью!
— Вам не стоило бы выходить, Антон, — сказала она, перешагнув через лужу у крыльца.— Вы больны.
— О, я себя чувствую превосходно. Вы меня вылечили.
«Начало неплохое, — подумал я. — Главное: смелее. Что, если вдруг и я ей не безразличен? Может, она увидела, какой я человек, и согласится стать моей женой? Ну пусть не сейчас, после войны...»
Дорога под ногами расползалась, чавкала. Мы выбрались на булыжное шоссе, миновали кладбище на бугре, железнодорожную будку, стожки побуревшего сена.
У деревянной платформы стоял дачный поезд, темные вагоны казались пустыми, только паровоз бросал на рельсы неяркие пучки света из подфарников. Редкие пассажиры быстро расходились по домам, прикрывая головы портфелями, свертками: переделкинские зенитки лениво били по какому-то одинокому немецкому самолету, воровски бродившему в небе, Наконец мы оставили позади родник, мостик через мелководную Сетунь; вот и дачный поселок.
«Сейчас объяснюсь», — решил я, весь холодея. Из уличной темноты перед нами неожиданно выросла высокая, тонкая фигура; знакомый голос радостно и вопросительно окликнул:
— Наденька?
Это была Ксения, в плаще, калошах. В руке она держала свернутый зонт: захватила на случай дождя для товарки.
— А я вернулась из Москвы, узнала, что ты здесь, и подумала: наверно, у Антона. Вот вышла встречать.
Вместе мы поднялись по гористой скользкой тропинке. У калитки дачи я простился с подругами. Наденька крепко и сердечно пожала мне руку.
— Хороший вы человек, Антон. Так мне всегда говорили девушки, которым я не нравился...
Работы в институте почти не было никакой, и я не мог усидеть за своим столом. Куда девались моя замкнутость, молчаливость, неловкость? Я тщательно подшивал никому не нужные папки с делами, бегал в буфет за чаем для сотрудниц и всячески старался поддержать в них бодрость духа. Машинистка с удивлением сказала мне:
— Вы точно переродились, Антон. Этакий... огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!
В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наш институт получил приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и, наконец, добился того, о чем хлопотал все эти месяцы войны.
В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к зоопарку: нам надо срочно увидеться.
Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.
— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руку, идемте отсюда, а то все смотрят.
Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки зоопарка.
— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.
Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:
— Уже? С учреждением в этот свой Орск?
— Нет.
— А куда же?
Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки зоопарка. За оградой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, пустые вольеры на том берегу. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.
— Меня приняли в ополчение.
— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?
Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметней веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко-крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.
— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы... — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы... ты будешь мне писать на фронт?
Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем,
— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.
— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату,— ответила она не сразу. — Мы остаемся.
— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.
— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы.— На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но на меня она посмотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.
Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие, истоптанные газоны были засорены жухлым грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируют в Казань, на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту, Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива, Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай, Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.
Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стучал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди — и с ними Наденька, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным; я не мог отступать, я должен был защитить всех.
CТУЧА когтями по полу, Наль вышел в переднюю и, склонив набок морду, настороженно посмотрел на
входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.
— Кто там?
С площадки лестницы глухо ответили:
— Это я, мама.
Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.
— Уже обмундировали? — пробормотала она.
За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.
— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!
Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.