— Он тугой на ухо, — подсказал Саша.
Чубарая все еще тянула вверх голову. Страшной перестал ворковать. Задумался. Какой-то непорядок был в нем самом, а также в норове голубки. Над этим он и задумался. Навряд ли он додумался до того, что с ним стряслось, а может, расхотел додумываться: дескать, зачем нам, голубям, вдаваться во всякие там сложные перемены в организме? И было направился к Чубарой, чтобы выяснить ее каприз, но его качнуло, и он чуть не свалился набок, да вовремя успел подпереться крылом.
Саша рьяно ждал потехи. Он залился обрадованным хохотом и никак не мог сдержаться. Легкие у Саши были малообъемные, в них не хватало воздуха на длинные выдохи, поэтому он все ниже сгибался, удушливо кашляя и взвизгивая. И меня, и Тюлю, и Генку Надень Малахай тоже разбирал смех, но мы крепились: останавливала строгая прихмурь в Петькином лице. Вскоре, когда Страшной, напряженно поддерживая равновесие, подошел к Чубарой и попытался поцеловать ее, а она увильнула и отбежала к огуречной грядке, а он, остановившись на месте, стал браниться на нее, тут и мы не выдержали и захохотали, потому что в том, как он ругал Чубарую, было почти все человеческое: и поза, и повадки, и упрек, и обещание взбучки.
Чубарая пригорюнилась возле грядки. Конечно, Страшной решил, что ему кое-что удалось ей втолковать и что уж сейчас-то она не должна пренебречь его ухаживанием, и готовно подбежал к ней, а Чубарая хлестанула его крылом и через огуречную грядку улизнула в картофельную ботву. Он искал ее среди ботвы, то обидчиво укая, то сердито бормоча. Затем вдруг прытко выскочил оттуда и прибежал к блюдцу. Я уже пожалел, что разбавил водкой воду, и хотел отогнать его от блюдца, но он даже не отпрянул от него. И когда я загородил воду руками, он начал клевать мои ладони, и так их пробивал, и так в них впивался, что выступила кровь.
Я отнес Страшного в будку. Он и в будке продолжал буянить — долбил в березовую поленницу и врезывал по ней крыльями.
Я испытал и растерянность, и огорчение. Я никак не предполагал такой бедовой реакции Страшного на водочную разбавку и такой дикой непокладистости, проявившейся в Чубарой. Петька понял это, однако не ушел. И я увидел, что он мне сочувствует и, пожалуй, чем-то собирается помочь. Он сказал, что нам нужно потолковать. Я догадался: у него нет желания говорить при Саше, Генке Надень Малахай и Тюле. Эти, мол, пацаны так себе для голубиной охоты. В «шестерки», еще куда ни шло, они годятся, а серьезный разговор при них вести бесполезно: он им ни к чему.
Я попросил ребят взглянуть, не собирается ли пугать голубей Мирхайдар. Они отошли, и Петька сразу заговорил. Вода с водкой? Нельзя давать Страшному. Позабыть, наверно, позабудет старый дом, но может и шалавым сделаться. А голубь он умный, красавец, бушуй и, похоже, приживется. А Чубарая не приживется. Она из тех голубей, какие не изменяют своему первому дому. Здесь Страшному ее не потоптать. И если она даже снесется, то голубят не станет высиживать.
Чем раньше она улетит, тем лучше. Он бы советовал сейчас же ее развязать и выпустить. Вчера вечером он поймал молоденькую голубочку. Носик — зернышко, веслокрылая, как и Страшной, в чулочках, вся черная, а грудь и плечи в белой косынке, и хвост белый. Мастью, как говорится, Цыганка. Он готов подарить мне Цыганку. Держать Чубарую — пустые хлопоты. Ее надо выкинуть, а Цыганку спаривать со Страшным.
Я согласился. В груди у меня отворилась тоскливая пустота, когда я схватил Чубарую в картошке, освободил от связок и зашвырнул в небо. Чубарая, немного покружив над участком, улетела в Магнитную.
Петька ушел на конный двор.
Петька был безобманным голубятником. Если о чем-нибудь условился, то не нарушит договора. Хотя он куда-то надолго запропал и хотя, по уверениям Саши, уговорил меня выпустить Чубарую, чтобы разорить голубятню, возникающую по соседству, я надеялся — Петька не падет до вероломства.
Солнце склонилось за полдень. Петька не показывался. На меня как столбняк напал. Я топтался у стального кола, глядя на угол барака: оттуда Петька должен был прийти. Саша сходил к нам. Он возвратился с масляными губами. Бабушка накормила его. Она любила делать из этого тайну. Кроме того, она почему-то придумала, будто бы я против того, чтобы она п о д д я р ж и в а л а е г о п и т а н и е м, поэтому и запрещала ему говорить, что он поел у нас. Вот он теперь и помалкивал. Но скрытничать Саше не нравилось, и он, придерживаясь правила: «После сытного обеда по закону Архимеда нужно закурить», зашел в будку. Торопливыми, со вкусным причмоком затяжками с а д и л папиросу и убеждал меня, что Страшной ни за что не станет спариваться с новой голубкой и не сегодня-завтра усвистит. Наверняка он переживал улет Чубарой и Петькино исчезновение, и все-таки он не столько переживал, сколько радовался тому, что у него есть повод помитинговать насчет хваленой честности Крючина, а меня пообличать в том, что я простофиля.
Его смутило мое молчание. Он сел на кирпич, строгал из сосновой коры лодочку, залихватски циркал слюной. Он наслаждался состоянием сытости. За сытостью он забывал обо всем. Чувство довольства было для него как солнце для кутенка, налакавшегося мясного супа. Он запустил куском металлургического шлака в петуха. Петух не заметил, откуда прилетел шлак, и шел вдоль завалинки крупными шагами, не потерявшими обычной щеголеватости. Из-за этого и было особенно потешно его опасливое верчение головой. Саша стал надрываться от хохота. Потом, покашляв, запел «Любушку». Он помнил мотив песни, а из слов знал понаслышке всего две строчки. Их он и повторял, горланя на все длинное пространство между бараком и вилючей, в зазорах стеной будок, балаганов, коровников, стаек:
Люба, Любушка, Любушка-голубушка,
Я тебя не в силах прокормить…
В другом настроении я подгорланил бы ему, а теперь обиделся и прогнал его. Отчасти я и разозлился на Сашу. Вместо «прокормить», как я узнал недавно и сказал ему об этом, надо было петь «позабыть». Но Саша, уходя, мне в отместку опять пропел, как привык:
Люба, Любушка, Любушка голубушка,
Я тебя не в силах прокормить…
Я погнался за ним. Он упал на мураву и, лежа на спине, смеялся, по-щенячьи дрыгал ногами. Разве захочешь лупить такого несерьезного человека?
Когда я возвращался, ко мне подбежал Генка Надень Малахай. Известие, которое он принес, объяснило Петькино исчезновение. Оказывается, его брата Пашку, под хмельком вошедшего в стойло, сильно покусал жеребец по кличке Архаровец. Петька запряг иноходца и повез Пашку в больницу на Соцгород.
В сумерках, едва я, уставший стоять у стального кола, сел на порожек будки, появился Петька. Он подал мне маленькую голубку и пошел. Ноги у него почему-то косолапили. Да и весь он был не всегдашний: пониклая спина, руки растопырены наподобие крыльев у замученного голубя.
Я посадил Цыганку в гнездо к Страшному. Страшной уже плохо видел. Голуби плохо видят в сумерках. Он тревожно заукал и вжался в угол.
Я замер возле клетки, закрыв дверцу. Тишина в гнезде. Ни шевеления, ни звука. Битва начнется завтра, за восходом. Я вспомнил глянцевито-гладкую, легкую, как из воздуха, Цыганку и пожалел: задолбит ее Страшной. С похмелья он будет, наверно, лютый.
Утром я чуть не заревел. Страшной до того буйствовал, что повыщипал много перьев из голубкиной головки и шеи. Растерзанный вид Цыганки и особенно эти безобразные плешины на ее головке и на шее подействовали на меня убийственно. Я не разрешил Саше заходить в будку. Надо же обладать такой бессовестностью! Пришел как ни в чем не бывало да еще невинно улыбается… И если увидит, что натворил Страшной, то будет от восторга кататься по земле. В отчаянии я прилег на поленницу, но тотчас бросился к клетке, потому что Страшной защемил крыло Цыганки в своем клюве. Защемил он крыло в локте и сдавливал его так свирепо, что прогибались створки клюва. Я отобрал Цыганку у Страшного и посадил в нижнее гнездо. Страшной без промедления нырнул в это гнездо и начал вышибать ее оттуда.
Я настегал его соломинкой по ногам. Однако он не только не унялся, а даже сильней рассвирепел, как и вчера, до крови расклевал мою руку.
Вошел Петька. Сразу обо всем догадался. Велел, дабы я попусту не маялся; голубям не мешать, оставить Страшного и Цыганку на несколько суток одних. Дважды в день приносить корму и воды и тут же убираться вон. Да, может убить. По-умному спаривают иначе. Голуби должны обзнакомиться друг с дружкой, облетаться над домом, а потом уж их можно сажать вместе. Ну, коль такой случай, пусть дальше вместе сидят. Убьет так убьет. А ежели спарится, держа в памяти прежнюю голубку, то шибко будет любить и никуда не улетит от нее.
Вечером я не обнаружил Цыганку в клетке, обыскался, пока ее нашел. Бедняжка так спряталась за дрова, что сама бы не смогла выбраться. На следующий день я воспрянул духом: она таскала Страшного за воротник, а едва он вырвался, то сиганула из гнезда. Правда, моментом позже он вернулся в гнездо и задал ей трепку, но вскоре, опять схваченный за воротник, жалко шнырял под зобом у Цыганки.