— Молчи, Анатолий, ничего не говори, я их из-под земли достану.
Они занялись тогда разбором информации и приблизительной наброской предстоящих операций, но оба думали об одном.
Прошло всего несколько дней, и вот новое подтверждение.
— Вот идиотизм, — Трофимов раздраженно выхватил из рук Кузина письмо старосты и вновь пробежал его глазами, — так и есть. Все сходится, так, Батурин? Это они нас тогда летом накрыли, гады. Помните, как все непостижимо внезапно получилось? Слушай, Батурин, как там, в донесении: «Двести красноармейского и сто комплектов гражданской русской одежды». Сволочи! Ну, точно все сходится. И ведь с постов так никто и не вернулся.
Трофимов замолчал, то, о чем он думал во сне и наяву все три месяца, кажется, прояснялось окончательно. Ведь в иную ночь ему казалось, что он попросту сходит с ума; все три месяца он искал и не находил причины внезапного окружения и разгрома в начале лета…
— Ничего, голубчики, уйти вам некуда, значит, договорились, командир? Выходим сегодня в ночь, — загораясь каким-то холодным веселым ожесточением поднялся Батурин.
— Добре, — кивнул Трофимов. — Бери сколько хочешь и кого хочешь, надо с ними кончать, я теперь нисколько не сомневаюсь, что это они. Ведь в народе глухо да начинают ходить нехорошие слухи. Партизаны, мол, грабят, насилуют малолетнее население. Помните, тогда в Гавриловке семью полицейского? Кстати, и следов-то никаких не обнаружилось. Ах, мерзавцы, ах, мерзавцы, а везде трубят, что мы не по законам воюем. Вот их и надо прищучить хорошенько! А ты, Михаил Савельич, возьми-ка на себя обнародование этого факта. Чтоб громогласно. Специальный выпуск газеты. И сообщить Коржу, немедленно. Кузин, составь-ка шифровку. Нужно раскрыть людям глаза. Еще в сорок первом, с самолетов сбрасывали у нас диверсионные группы в красноармейской форме, даже с советским вооружением. Ну, Зольдинг, сука, «не по законам военного времени».
От возбуждения Трофимов необычно разговорился; да, тот неожиданный разгром мучил его неотступной болью, да и не только его; к черту, сказал он себе. Не до этого. Резонанс большой будет. Невероятно, подлость на подлости, злодеяние на злодеянии. Какие тут конвенции, будь все проклято. Ни норм, ни традиций — сплошной бандитизм.
22
За день разработали всю операцию. Батурин долго сидел с Трофимовым и Кузиным.
В группу вошло шесть человек. Батурин отобрал Скворцова, Рогова, Юрку Петлина, Веретенникова и еще одного из роты Шумилова — Тараса Григорьева, прославившегося своим умением снимать часовых бесшумно; цирковой артист, застигнутый войной в Ржанске, великолепный жонглер и клоун, теперь делал одно: безошибочно бросал нож за десять — пятнадцать метров, и не было случая, чтобы он промахнулся; широкий, неестественного разреза рот, через все лицо, загнутый углами вверх, придавал его лицу довольное и даже веселое выражение, с ним было легко, и все радовались, что он вошел в группу. Когда, собравшись вместе, подбирали снаряжение, Григорьев все проделывал один и тот же фокус: подбрасывал два небольших костяных шарика (зеленый и синий) вверх, они по каким-то непостижимым законам, сделав каждый свой полукруг, возвращались в руки Григорьева; тот не сходил с места и едва шевелил кистью правой руки. Батурин, засмотревшись, пытался попробовать, шарики далеко разлетелись в разные стороны и застучали по полу, Батурин поднял и засмеялся.
— Тренируюсь, товарищ инструктор. Война кончится, а я в третьем поколении циркач. Мне нужно чуткость в руках сохранить.
Он опустил шарики в карман, чуть шевельнул плечом, и шарики вылетели у него из кармана и опять широко разлетелись, он поймал их, погладил и спрятал в карман.
— Ты, Тарас, — сказал Рогов, — глаза не замазывай, шары у тебя с какими-нибудь пружинками.
— Возьми, погляди, — протянул шарики Григорьев, и Рогов взял и долго разглядывал, даже понюхал, шарики были плотные и увесистые.
— А я раз видел, — сказал Юрка, — из пустой тарелки змею вытягивали, черная, метра в два.
— Тоже мастерства требует. — Григорьев поглядел на Батурина. — Наше ремесло — трудное. Меня начали учить с четырех лет, старший брат — тоже артист, отличный. Хороший у меня брат, он вместо отца меня воспитывал с самого моего появления на этот прекрасный свет. Бывает ведь так — я родился, а с папой несчастный случай, зашибло его гимнастическим снарядом, они какой-то сложный номер акробатический отрабатывали. Ну поболел мой папа, поболел, да и умер на второй месяц… А мы вдвоем с братом остались. «Братья Григорьевы — жонглеры на проволоке».
Батурин молча слушал, не перебивая, и взглядывал то на одного, то на другого из своей группы; он чувствовал, сейчас нельзя помешать Григорьеву выговориться не только из-за него самого, из-за других тоже. И потом у Григорьева такой странный мягкий голос, он так нежно выговаривает «папа», что все притихли, а Веретенников крякнул, потрепал зачем-то Юрку Петлина по спине и стал закуривать. И тихое чувство чего-то, навсегда ушедшего из жизни, ушедшего и дорогого сердцу, продолжало ощущаться еще долго, всю дорогу до поселка Крякино. Потом, когда все, уставшие, залегли на день во второй, холодной половине избы Артюхина (пришли они к нему под утро и, наевшись картошки из ведерного чугуна, заснули), только Батурин курил и внимательно слушал рассказ Артюхина. Артюхин рассказывал долго и обстоятельно, и Батурин окончательно убедился, что мужик не врет.
— Спасибо, Артюхин, — сказал он. — Вздремну пойду немного. Ты что-то сказать хочешь?
— Нет, я вот хотел насчет другого потолковать. Можно?
— Толкуй, — с усмешкой разрешил Батурин, с наслаждением стягивая сапоги.
— Валеночки бы вам надо, — заметил Артюхин.
— Надо, что ж делать, если нет. А ты говори, говори, что хотел.
— Отдыхайте, отдыхайте, не к спеху, — сказал Артюхин, намереваясь выйти, но Батурин видел, что отказывается он для виду, и остановил его.
— Говори, чего вертеть на пустом, — сказал он. — После некогда будет.
Артюхин, в полушубке, с крепкой лысиной, еще помялся и спросил:
— Ну, вот я всей душой полностью делаю свою работу, значится, на нас…
— Так, а дальше?
— А у людей на глазах я немецкий староста. Я вот хотел спросить, нельзя ли от вас, значится, какую справочку с блямбой получить, а?
— С блямбой?
— Со штемпелем, значится.
Батурин улыбнулся, устало сказал:
— Нет, Емельян Прохорович, нельзя. Ты живи себе спокойно. Самое маленькое доброе дело в пользу народа не забудется. Потом будут и блямбы и штемпели, а сейчас нельзя.
В голосе его прозвучала необычная мягкость, и он, покосившись на Артюхина, усмехнулся.
— Ты, что же, Емельян Прохорович, за прежнее побаиваешься? А вот скажи, интересно, ну почему ты, умный мужик, а вначале так влопался?
Артюхин поглядел исподлобья, тоже раздвинул губы в улыбке.
— Да вот так оно и бывает, начальник, и на старуху проруха. Перетрясся в одном деле. Я, значится, тоже, как война разразилась, тоже был на службу взятый. Там, за Ржанском, верст за сто Горынь — городок, значится, там наши лагеря и стояли, там и немец застукал, вот как, у нас еще деревяшки для обучения на чучелах были за настоящее оружие. Ну, вот, кого захватили, под Ржанск и прогнали в распределительный лагерь ихний. Проволока высокая в чистом поле да вышки. А бараков и в помине нет. Начали нас сортировать, а у меня, видишь, значится, морда какая? Сидит такой в очках, без переводчика, сволочь, чешет: э-э, да ты, говорит, юда или цыган, признавайся! «Да помилуйте, — говорю, значится, — господин-пан офицер, русак я, говорю, мужик, и корень мой насквозь русский, мой поселок тут рядом, узнать можете». В то время уже слух был, что евреев да цыган они всех подряд изничтожают. А вот этот в очках ржет жеребцом, вишь, смешно ему показалось, я — такая козявка, и говорю, чтоб стали узнавать обо мне. «Иди, говорит, иди, скажут тебе потом. А морда у тебя, говорит, ихняя, цыганская». Вот тебе и скажи, виноват я, коль моя бабка какая в десятом от меня колене и с цыганом имела что? Да слава богу, увидел меня кто-то из знакомцев. «Да это ж, говорит, ты, Артюхин!» Тогда еще немец не так лютовал, если кто из родственников находился, отпускали домой. Вот и моя баба прибежала, узнала, в чем дело, да на другой день опять пришла. Принесла коменданту пятнадцать десятков яиц, двух уток, бумагу, в ней весь наш поселок расписался, никакой я, мол, не цыган, а православный русский, Артюхин. Вот когда я от страху стронулся. Хоть меня и пустили, а там, как на грех, на третий день приезжают из городу четверо. Собрали народ. Один на меня машет. «Вот ты, говорит, будешь. Подойди сюда! Мы, говорит, все знаем, немецкая власть тебе великую милость оказала. Вот и послужи ей, Артюхин». И откуда прознали? Ну и жила слаба оказалась, не смог голосу поднять, отнекаться. Все лагерь помнил распределительный и жеребца в очках. Вот. Ну так я эту свою прогрешению сорок раз замолил перед своей властью. Тогда вот, летом, кто на обоз их машин людей наших навел? Я — Артюхин, если по совести, справедливости. Четырнадцать грузовиков ихних накрыли. А месяца полтора, как я про власовский батальон-то сообщил, про мародерство и безобразия ихние? А еще возле моста через Ржану, когда там немцев да техники собралось, а?