— А-а, начинающие кусочники. Платочки-цветочки рвете. Райку знаете?.. Сделайте-ка у ней цветочек. — И, видя, что мы не двигаемся с места, прикрикнул: — Ну!
А нам-то что. Мы — пожалуйста, если так просят… Через десять минут платочек был у меня в руках.
Райка даже не крикнула. Она просто повернулась и долго смотрела, как мы спокойно отходим в сторонку. Райка не ушла с площадки, но больше не танцевала, хотя видно было, что подруги стараются растормошить ее. Она неподвижно стала в углу, раскинув обнаженные руки поверх штакетника, и смотрела куда-то в сторону, мимо церкви. Лицо ее было бледным, напряженным, и вся она казалась окаменевшей.
Мне что-то стало не по себе. Лучше уж отругала бы, обозвала как-нибудь, обозлила…
А тут опять этот Федька-Жук. Сплюнул чинарик, циркнул сквозь зубы.
— Мало, огольцы. Не проймет. А ну, крапивой по рукам! Зачтется… — И пошел вразвалочку, поскрипывая сапогами. Уверенно пошел, зная, что побаиваемся его не только мы, но и парни постарше.
— Айда лучше на камни, костер палить, — сказал я.
И мы пошли.
Только сейчас по-настоящему разглядел я платочек. Да, такого яркого, с такими узорчатыми кружевами у моей сестры не было. А ведь я отдавал ей всю свою добычу… На танцы ходить сестре еще годы не вышли. Сильно болела она тогда, все время сидела дома и по-своему радовалась, когда я ей что-нибудь приносил. Может быть, открывая свою заветную коробочку и перебирая платки, она мечтала о том, как сама пойдет на танцплощадку и как впервые ее пригласит парень.
Мы уже завернули за церковь, в тишину вечерней улицы, а я вдруг опять увидел окаменевшее лицо Райки, услышал мелодию знакомой песни…
Когда я подбежал к углу танцплощадки, Райка стояла все в той же позе, под прикрытием подруг.
— Возьми, — сказал я, кинув платок на штакетник, и бросился догонять пацанов.
Феня гуляла.
Из открытого окна ее флигеля доносились басовитые голоса, заливистый смех и звон посуды. Потом зашипел и хрипло запел патефон.
Дядя Ваня, хороший и пригожий…
На крыльцо, прихрамывая, вышел чубатый капитан-артиллерист. Он рванул ворот гимнастерки, постоял, закинув руки за голову, и опустился на ступеньку. Следом за ним появилась сама Феня. Была она в легком крепдешиновом платье, в красивых туфлях. Короткие рукава платья открывали белые, гладкие руки, двигавшиеся удивительно мягко и плавно. Высокие каблуки и волосы, заплетенные в две тяжелые косы и уложенные на голове короной, делали Феню стройной, несмотря на полноту.
Не тронутая загаром, черноволосая, с яркими губами, Феня очень отличалась от всех женщин нашей улицы. Она нравилась нам, ребятам, хотя ни один из нас не признавался в этом и не признался бы никогда. Ведь мы презирали ее и, стараясь перещеголять друг друга, грязно говорили о ней словами взрослых.
Я не помню, чтобы хоть раз кто-нибудь назвал ее по отчеству. Феня — и все. А за глаза, в деликатных случаях, — веселой женщиной. И мы тоже звали ее, как все, запросто — Феня, хотя ей было уже под сорок.
Феня подсела к капитану, обвила его рукой и, озорно изогнув бровь, что-то зашептала ему па ухо. Капитан рассмеялся и несколько раз одними лишь пальцами провел по Фениной белой руке. Потом он достал пачку, целую, большую пачку настоящих папирос, и они закурили. Они сидели на крыльце, смотрели за реку, на леса, уже тронутые осенью, на далекие синие горы и думали о чем-то своем.
А во флигеле продолжали пьяно шуметь и надтреснутый патефонный голос все еще расхваливал дядю Ваню.
Нам не было до этого дяди никакого дела, не нужна нам была и Феня. Мы сидели на бревнах подле забора, у самой калитки, и щурились на низкое сентябрьское солнце. Мы мечтали о еде и о куреве. Нам хотя бы одну папироску на троих: ведь никто из нас всерьез курить не начал. Мы сидели и ждали, когда станут расходиться подвыпившие гости. Какой-нибудь подобревший лейтенант обязательно сунет нам папиросу, а то и всю початую пачку…
Феня работала медсестрой в госпитале и сутками пропадала на дежурстве. Но чуть выдавалось свободное время, она приводила к себе гостей, и тогда до поздней ночи во флигеле не умолкал патефон. Кто только не бывал у нее: и выздоравливающие офицеры, и какие-то накрашенные, хорошо одетые женщины, и краснолицые мужчины во френчах военного образца.
После таких гулянок на помойке за флигелем мы находили жестянки из-под консервов с яркими наклейками, коробки из-под папирос и бутылки с названиями вин, никогда не виданных нами у себя дома.
Сын Фени — Вадька Грек, прозванный так за смуглоту и нос с горбинкой, был старше нас и, конечно, понимал больше. Может, поэтому, не доучившись в десятом классе, поругавшись с матерью, он ушел весной на сплав и работал там целый год, пока его не призвали в армию.
На фронт Вадьку провожали в начале лета. Наступала самая веселая пора. Вовсю цвели и густо зеленели луга. Огненно полыхал по опушкам шиповник. Реки вошли в свои коренные берега, молевой сплав заканчивался. На Вагране, чуть повыше впадения Колонги, плотники строили домики на плотах с тяжелыми кормовыми веслами. Со дня на день эти плавучие домики — карчевушки — должны были отчалить от нашего городка и уплыть вниз по Ваграну. Сплавщики начинали зачистку берегов. А Вадьке вместо, багра предстояло взять в руки автомат или винтовку с острым штыком.
Все пацаны с нашей по-деревенски небольшой улицы, забыв прежние обиды, пришли проводить Вадьку и других ребят. Эти ребята нередко нас поколачивали, держали при себе на побегушках, насмехались над нами. Они казались нам уже совсем взрослыми, хотя разница была лишь в пять-семь лет, и мы побаивались их. А тут, на захламленной площадке рудничной железнодорожной ветки, они были какие-то тихие, растерянные. Остриженные наголо, они как-то враз опять стали мальчишками, почти такими же, как мы, и смотрели вокруг так, будто все видели впервые.
Феня опоздала на проводы. Она прибежала, когда маленький паровозик-кукушка, жалобно вскрикнув и обдав нас облаком пара, уже покатил две теплушки к пассажирской станции. А Вадька так ждал ее. Он все время озирался по сторонам и, даже стоя в теплушке, долго не отходил от широко распахнутых дверей, все смотрел поверх голов провожающих на дорогу, словно не слышал ни плача матерей, ни девчачьих криков, ни жалоб гармошки.
Феня плакала. Я впервые видел, как она плачет. Она размазывала слезы по лицу и неожиданно для нас совсем по-бабьи причитала: говорила о новой партии раненых, из-за которой задержалась, рвалась на попутной машине уехать вслед за поездом на станцию и тут же вспомнила о своем дежурстве, о том, что надо бежать обратно в госпиталь. Женщины не слушали ее, не утешали: у каждой хватало своего горя.
После этого во флигеле Фени гости стали собираться еще чаще. Даже без нее приходили какие-то мужчины и женщины, по-хозяйски отпирали замок, подкапывали молодую картошку, и опять на улице был слышен патефон. Он рассказывал и про синенький платочек, и про темную ночь, и про многое другое. Иногда гости пели песни-самоделки и частушки, ныне полузабытые частушки, в которых все обнажено и не прикрыто.
Особенно запомнилось мне, как однажды женский голос выводил с каким-то отчаянием:
Если хочешь познакомиться —
Приди на бугорок,
Приноси буханку хлеба
И баланды котелок.
Стали захаживать к Фене по одной и разные женщины. Они приходили к ней обычно утром и уходили поздно вечером. Уходили тяжело, побледневшие и осунувшиеся, как после тяжелой работы или болезни.
Ребята постарше об этом болтали такое, от чего становилось не по себе и не хотелось смотреть никому в глаза, даже матери. А женщины с нашей улицы укоризненно качали головами и говорили о каком-то указе, о строгости военного времени.
— Ну Фенька! Ну баба! Весело, с деньгами живет. А допрыгается? На всю катушку дадут…
Эти разговоры и пересуды словно не касались Фени. Редко появляясь на улице, она проходила мимо соседей с независимым видом, высоко подняв голову и спокойно здороваясь. Она всегда была аккуратно одета, часто в какой-нибудь обновке, неизменно красивая, совсем молодая.
Вот и сейчас она что-то рассказывала капитану и звонко хохотала, по-девчоночьи запрокинув голову. Если бы мы не знали ее Вадьку, никогда бы не поверили, что она мать такого большого парня.
Мы просидели на бревнах уже часа два, но никто из гостей не уходил, голоса во флигеле становились все громче и пьянее. Мы б, наверное, разошлись по домам, если бы не почтальонка. Это была девчонка из эвакуированных. Худая, голенастая, в коротком выцветшем платьице, она каждый день из конца в конец проходила нашу улицу.
Она шла по другой стороне. Направилась было к нам, но остановилась посреди дороги. Прислушалась к голосам во флигеле, переступила с ноги на ногу, достала из сумки прямоугольный конверт, как-то странно глянула на нас, потом махнула рукой и заторопилась дальше.