— Ты, наверное, настоящей жизни не видел, — помолчав, отозвался Ожегов. — Потому обозлен.
— Конечно! Где нам! Из-за пилорамы одни обрезки видны — не до хорошей жизни…
— Постой, не перебивай! — прикрикнул участковый. — В личной жизни ты свободен… Дело ваше. Но работать ты обязан всегда! Поэтому я тебя предупреждаю… И предупреждаю в последний раз.
— Пожалуйста! Я готов к этапу, — расхрабрился вдруг Леха, с вызовом посмотрев на участкового. — Там, в тюряге, я хоть знать буду: кто есть кто! Если все мрази, то и я мразь, а здесь — потемки… А вы бы, конечно, хотели, чтоб мы с Алкой работали на эту толсторожую ораву не покладая рук?
Ожегов был привычен к подобным разговорам. Он давно приметил, что всякий бездельник обязательно зубаст, его не возьмешь, как говорится, голыми руками. Работяге некогда лясы точить, но этому только тему подать… Он не слезет с нее, пока не загонит… И с ним нужно было бороться, как с грибком, что в два-три года может слопать здоровый пятистенок. Когда народились такие люди? Десять — пятнадцать лет назад? — не просто было ответить на эти вопросы даже такому знатоку, каким считал себя капитан Ожегов, но он не сдавался, решив для себя: с опозданием, но бороться с ними, выжигать до самых корней, чтоб и корни эти выдрать, не позволив им разростись вширь и вглубь. Был и другой метод: попробовать убедить человека в том, что он разваливается, как сгнившее дерево, что единственное спасение — это отказаться от гнили и пустотелости и начать себя заново с крошечного ростка. Об этом подумалось прежде всего капитану Ожегову, и он, щелкнув портсигаром, заговорил:
— Пойми же ты наконец, что без работы погибнешь. Вот старик, — кивнул он на сенки, — даже на пенсию не заработал, побирается теперь, как нищий. Разве это жизнь? Нет, конечно… Во-вторых, о какой толсторожей ораве ты говоришь? Не пойму никак.
— О местной власти говорю. Я работал на них столько лет, но сижу в болоте. Да и вы, — сплюнул он, — надо полагать, на хозрасчете. У вас тоже план: чем больше наловите нашего брата, тем сытнее жить будете. За счет таких, как я, держитесь на плаву…
— Заткнись ты, ско… — едва не сорвался участковый, но сжал челюсти. — Они же заработали это всей жизнью.
Но бунтарь входил в раж.
— В том и дело, что они — жизнью, а я — горбом, — хрипел он. — Они всей жизнью, а я одним горбом… Построившись в центре, они как бы четко объяснили мне, кто я таков, презренный раб… Не спорю: пусть Алка метет улицы перед выходом этих персон, но я не хочу, не желаю-у… Да, я пью, — соглашался он, — и буду пить, пока кругом — ничего, кроме питья. Жрать не дают, зато ярмарки устраивают, на которых продают китайские халаты. Понимаете, — оживился бунтарь, — я выкатываю на бан голодный и с голой ж…, но зато в богатом халате! Как Шукшин в «Калине красной»…
Ожегов, откинувшись на ящике, от души расхохотался. Конечно, он помнил эту богатую ярмарку, где даже Томка выторговала своему рыжему амбалу великолепный китайский халат.
За неделю в местной газете объявили о проведении этой ярмарки; заодно планировалось проститься и проводить на заслуженный отдых зиму, которая порядком надоела северянам. Снег сошел, накатила следом привычная грязь, сжирая дороги.
Под воскресенье на стыке города и Нахаловки выросли торговые ряды, украшенные кумачом. С утра повалил народ, который в импровизированных воротах встречали клубные работники, напялившие на себя русские национальные костюмы. Баяны рыдают, барабаны бьют, скоморохи сыплют частушками, как золотой крупой, но толпа рвется на запах, ее не обманешь. Когда ротозеи привалили к месту торговли, чтоб получить обещанное редактором, то выяснилось, что чай выпит, а пельмени и блины съедены еще при открытии ярмарки, что весь этот процесс заснят уже на фото- и кинопленку. Получилось так, что людей оставили на бобах, хотя они целую неделю готовились к выходу на ярмарку, как, наверное, не готовятся к выходу из тюрьмы. Но ковры и халаты все-таки не исчезли. Надо было их брать, и все кинулись к прилавкам. Томка же, о которой все в Нахаловке говорили просто: баба с козырем в башке, — ринулась на красный цвет томатов. К пятилитровой банке помидоров придавались пачка индийского чая и пачка с броской надписью: «Обдирные хрустящие хлебцы». Но и тут ее «козырь в башке» дал о себе знать… Она не смогла, как все, отовариться молчком, встала на дыбы:
— Где колбаса? — спросила она продавщицу. — В городе такой мясокомбинат, а колбаса — где?
— На Север отправили, может, — спокойно ответила та, поправляя сползающие лямки народного сарафана. — Туда же все отсылают — рабочим.
— Не ври! Я только что оттуда, — напирала Томка. — Шаром покати, языком пролижи!.. Брату картоху отсылала посылкой, а ты — на Север, работягам. Где колбаса?
Пока они выясняли вопрос с колбасой, народ разобрал томаты, и Томке пришлось, расстроенной и ворчливой, идти к лицевому ряду — к коврам и халатам. Она, оглянувшись на мужа, заявила:
— Ковер не по карману, так хоть халат тебе куплю. Китайский!
— Тише ты, дура! — прикрикнул тот. — А то ведь опять утартают в психичку…
Без намеков, прямо в лоб осадил он супругу, которую действительно недавно в очередной раз после излечения выпустили из психиатрической больницы к семье. Но Тамара не обиделась, а доказала своему ненаглядному, что она умней его: оторвалась от него на пять минут и халат купила — яркий, махровый, с атласным воротником и манжетами. Вечером Аркадий, пьяный в дугу, бегал в этом халате по Нахаловке и орал:
— Чем я хуже людей? Нет, я не хуже людей!
И лихо отшлепывал волосатой ладошкой по грязному голенищу резинового сапога. Ожегов едва его успокоил и уложил спать. Зато Тамаре выговорил:
— Халат взяла, а водку зачем? У вас же столько детей… Лучше им покупку бы сделала, а не этому старому пердуну.
— Там больше ничего не было, — оправдывалась Тамара. — Вот и решили обмыть халат. Впрочем, мои деньги, — накатило на нее, — хочу потрачу, хочу так сжую.
— Вот и поговори с тобой, — вышел он из ворот, и обидно ему было, что торг устроили на час, а винища продали, пожалуй, на всю ночь. Опять до утра придется усмирять и уговаривать этот бесшабашный народ.
— Смеетесь. Верно говорят: кто смеется, тот дольше живет, — проговорил Леха, обращаясь к участковому. — Вы еще поторчите на этой земле.
— С вами поторчишь, — не мог тот избавиться от смеха, навалившегося так некстати. Но, видно, Аркадий стоял в глазах: огромный, в шикарном халате, но в забрызганных грязью болотных сапогах. Попробуй отмахнись от такого…
— Ты прости, — наконец выровнялся он. — Я не над тобой смеюсь… Так, вспомнилось. Но тебе скажу: оглядись — люди живут! Вон Тамара с Аркадием…
— Нет! Как они, не хочу, — отбивался Леха. — Это ж нищета! На задницах — одна естественная, остальные дыры… Словом, нищета. И радости им не видать, как своих ушей.
— Потому и убеждаю: работать надо, воротить. Тогда только никакой бедности не будет.
— Ну давайте, пойду работать за сто пятьдесят рэ, — вроде как согласился тот. — Теперь — раскладка: оклад сто пятьдесят, а ковер — тыщу! Понимаете? Все равно не догнать народ, который вовремя успел набрать скорость и оторваться от нас. Мы — на первом, они — на шестом обороте и все рвут, рвут… Богаче они впятеро, но что толку? — грустно улыбнулся он. — Деньги — сорняк, которым кормятся торгаши, а человеку… Дай бог выжить.
— Как так можно? — поразился участковый, но не воскликнул, а спросил: — Как так можно? Живете вдвоем, любите друг друга, а вот жизни не построили никакой.
— Какая, на хрен, любовь! Она мне, — вспомнил он о жене, — не любовь, а костыль. Иду, опираясь на нее, чтоб не упасть… Тоски боюсь. Тоска приходит на трезвую голову…
— Бедные люди! Убогие люди! — возмущался Ожегов. — Неужели вы не видите, как уроды или смертельно больные рвутся к жизни? Кажется, у человека рак, завтра он, может быть, не поднимется больше с постели, но смотришь — с утра колупается в клумбах, цветочки поливает. Какая воля к жизни! Думайте, вы же здоровые люди. Стройте свое счастье, и никто его у вас не отберет.
— Сейчас Алка припрет мешков десять, — ухмыльнулся тот, — перемоем бутылки, оттартаем в приемный пункт, купим бормотухи — и начнем строить счастье. Прибалдеем, так скать. Может, даже разок согрешим. А утром — опять на свалку. Вот и весь сюжет.
— Нет, брат во Христе, — покачал головой Ожегов. — Надо тебя треножить, пока ты не помял чужие хлеба. Не признаёшь мира, но мир трудится и живет. А если где-то загнивает, то ведь, сам посуди, не без помощи таких, как ты. Вы, прямо сказать, и есть гнойники. Так зачем обвинять людей в каких-то грехах, если сам ногтя их не стоишь? Они живут лучше, они заслужили… Бывает, конечно, ошибаются, но… нам ли судить об их промахах?
— Не нам, конечно! Но не скрою своей радости, — не испугавшись угрозы, начал Леха, — не скрою… Рад, что до этой жировальни, судя по слухам, скоро доберется одна — центральная «Правда». Сколько можно обманывать людей? Вчера там вычитал, — не успокаивался он, — разогнали один подпольный трест, а сегодня уже по червонцу навесили. Поразительная оперативность. Наконец-то. И в эту «Правду» веришь.