— Трудно мы живем — это верно, — со вздохом признался Таю, чувствуя личную ответственность за неприглядный вид советской промысловой байдары. — Строим пятилетку.
— Это что такое? — насторожился Таграт.
Таю и сам не много мог рассказать о первом пятилетнем плане, но говорил убедительно и авторитетно.
— Наши спички будут лучше американских. Моторы будут лучше ваших. Запросто будем догонять кита. Ещё построим города. Большие города. Так говорит секретарь райкома Владимир Антонович…
— А вельботы у вас будут? — спросил Таграт.
— И вельботы будут, — твердо ответил Таю. — Корабли настоящие для промысла.
— Это неудобно — бить с корабля зверя, — усомнился Таграт.
— Эх, не понимаешь ты! — махнул рукой Таю. — Бить будем с вельбота, а возить на берег на большом катере. Надобность исчезнет каждый раз возвращаться на берег — знай бей зверя и нагружай катер мясом, жиром, кожей и бивнями…
Таю увлекся и не заметил, как увлек брата. Но Таграт быстро пришел в себя и, словно не желая отставать от брата, перебил его:
— Ты видишь этот вельбот? — И показал на белоснежное чудо, сливавшееся с краями льдины.
— Вижу, — нахмурился Таю. Вельбот и впрямь был хорош! Стройный, легкий на ходу, крепкий. Если очутишься на нем в сплошных льдах — не страшно: его как мячик выпирает на лед…
— Этот вельбот скоро станет моим, — внушительно и гордо заявил Таграт. — У меня хорошо идут дела. Даже хозяин вельботов Свен Бобсон назвал меня самым удачливым охотником острова… Стану владельцем вельбота, сам буду ездить в Ном и там продавать жир, кожи и клыки. У меня будут доллары, а с ними можно жить. Себе, жене и дочке куплю резиновые ботинки с механическими завязками. Я видел такие в Номе. Дернешь за блестящую металлическую штучку — прореха зашита: шов блестящий, ровный… А ещё будет у меня голубой светло-защитный козырек с тесемками. На море с ним хорошо. Глаза не так устают от блеска воды…
— Капиталистом хочешь стать? — грустно сказал Таю.
— Не надо упускать возможность, — многозначительно заметил Таграт, — не то останешься голодным на всю жизнь.
— А ты хочешь за один раз наесться?
— Не понимаю, — пробормотал Таграт, удивленно глядя на брата.
— Если у тебя будет много, значит у кого-то будет меньше, — пояснил Таю.
— Кому как везёт, — уклончиво ответил Таграт, — а капиталистом неплохо быть. Очень даже неплохо. Буду давать возможность жить другим. Глядишь, и они схватят удачу…
Таю смотрел на брата и дивился его перемене. Таграт уже не был наивным и доверчивым эскимосом… Таю вспомнил разговор с милиционером Митрохиным и сказал вслух:
— Жаль, что тебе нельзя вернуться в родной Нунивак.
— Я и не собираюсь, — отрезал брат. — Чего я не видел в нищем Нуниваке? Даже ровно ходить нельзя. Знай карабкайся, подобно зверю, по скалам… Вот что я хотел тебе сказать: переселяйся к нам. Разговоры о будущей лучшей жизни на вашем берегу вон уже сколько лет остаются только разговорами… А ты посмотри на меня. Вместе будем владеть вельботом… У нас в Юнайтед Стейтс те, у кого крепкие руки, не довольствуются обещаниями, а работают и берут лучшую жизнь сами… Вот ты говоришь, что научился грамоте, а что это тебе дало? Чаю, наверно, не досыта пьешь? А вкуса настоящего кофе со сгущенным молоком и вовсе не знаешь…
Таю начинала раздражать самоуверенность Таграта. Он его поучал, как будто не Таю — старший брат.
— Вкус кофе я узнал намного раньше тебя и знаю Америку намного дальше вашего острова и Нома, — отрезал Таю.
Таю радовался не столько тому, что люди стали жить лучше, сколько тому новому, чему они научились. Когда в Нунивак пришли новые рульмоторы, многие эскимосы сомневались, сумеют ли они овладеть машиной. Но страхи оказались напрасными. Где теперь найдешь такого моториста, как эскимос Ненлюмкин? Он не только отлично знает машину, но и умеет сам её чинить. В первое время в Нуниваке послышались разговоры о том, нужен ли мотор на промысле. Он сильно шумит, пугает зверя и распространяет по морю незнакомый запах. Один из косторезов даже изобразил на полированном моржовом клыке в рисунках, что ждет нунивакцев в будущем: на вельботе сидели охотники с тощими и слабыми руками. У мотора примостился кривой человечек: одна рука у него была сильная, с огромными мускулами — та, которая дергает шнур маховика, а вторая плетью висела вдоль тела, такая же тощая и слабая, как у других охотников. Вот к чему приведет отказ от надежного, привычного весла! — как бы предостерегал косторез.
Тридцатые годы… Сколько светлого и радостного они оставили в памяти Таю! Как трудно менялся характер эскимоса, обретал черты настоящего человека, хозяина своей судьбы! В быт входили новые обычаи и привычки и даже новая еда. В Нуниваке открыли пекарню, потом стали строить маяк на вершине горы, откуда сразу видно два океана — Ледовитый и Тихий.
Жизнь кипела, и Таю чувствовал в себе радостный подъем, будто всё время за ним тянулась тяжелая ноша богатой добычи.
Когда в промысле наступало затишье и стихала стрельба в проливе, эскимосы Нунивака семьями отправлялись в гости в «Ленинский путь». Вместо оружия и гарпунов в байдары и вельботы грузились отсвечивающие желтизной бубны и тонко струганные гибкие ударные палочки. Прославленные певцы везли в своих сердцах новые песни, сочиненные во время долгих зимних ненастий на промысле в проливе, в светлые круглосуточные весенние дни в качающемся на спокойной воде вельботе.
Так шла жизнь. Каждый год приносил ощутимые перемены в жизни людей, и появился смысл в том, чтобы считать время.
И вдруг весть, резкая, как винтовочный выстрел в ледяной тишине океана, поразила людей: началась война. Она шла где-то очень далеко. Только грамотные люди из эскимосов с трудом могли объяснить, где места, по которым шли танки немцев. И лишь тогда, когда в сводках Совинформбюро замелькали близкие, знакомые слова — Москва, Ленинград, — всем, даже старым эскимосам стало ясно: война рядом, она близко.
Таю уходил зимними звездными утрами на промысел, ставил капканы на песца и каждую шкурку сдавал в фонд обороны. Для себя и семьи он оставлял самое необходимое. Не разгибая спины, Рочгына шила теплые пыжиковые жилетки и рукавицы для бойцов. И так было почти в каждой семье эскимосов и чукчей побережья.
Если раньше Таю относился к далекой русской земле скорее с любопытством, чем с сердечными чувствами, то сейчас ему открылась внутренняя связь, которая заставляла его содрогаться, когда он слушал об издевательствах немцев над мирными жителями полей, лесов и городов.
Однажды, будучи в районном центре, Таю зашел к секретарю райкома. Это был худой, ещё не старый человек с ввалившимися щеками. Таю знал его давно. Это он вручал ему партийный билет. Секретарь приехал сюда лет пятнадцать назад и первое время учительствовал в тундре. Владимир Антонович — так звали секретаря, — видимо, был болен: Таю это заметил по его блестящим глазам и надрывному кашлю, который сгибал секретаря, заставляя его низко наклоняться над столом.
Поговорили о разных делах, потом Таю высказал заветное, о чём он думал многие дни.
— Стреляю я не хуже любого снайпера, — убеждал секретаря Таю. — Я не буду без пользы на фронте…
Владимир Антонович молча слушал и скручивал самокрутку из крупной махорки. Табак сыпался на стол, но секретарь бережно подбирал каждую крошку и клал обратно в жестяную табакерку из-под зубного порошка.
— Что же это будет? — откашлявшись, сказал Владимир Антонович. — Что же будет, если каждый из нас уйдет на фронт? Нет, так не пойдет. Кроме того, есть правительственное распоряжение освободить от обязательной военной службы представителей малых народностей, в частности эскимосов. Сколько вас всего на побережье? И двух тысяч не наберется. Если каждый мужчина из вас пожелает уйти на войну, то от народа ничего не останется.
Секретарь помолчал, разжег трескучую, стреляющую огнем самокрутку и продолжал:
— Знаешь, что такое коммунистическая гуманность?
Таю отрицательно покачал головой.
— Суть коммунистической гуманности в том, что, воюя против самого страшного врага человечества — германского фашизма, мы не перестаем заботиться о сохранении народов, только что возрожденных Октябрем и спасенных от вымирания… Вот так, Таю. А воевать можно и здесь: охотиться, бить песцов, морского зверя, шить теплую одежду для воинов.
Таю ушел от секретаря расстроенный безуспешной попыткой попасть на фронт. Он взялся за работу так, что в Нуниваке никто не удивился, когда после войны ему на грудь Владимир Антонович прикрепил медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».
Наступила послевоенная жизнь. Многие русские уехали на родину — кто в отпуск, а кто и насовсем. Уехал и Владимир Антонович, худой как палка и беспрерывно кашляющий. Врачи сказали, что ему нельзя больше жить на Чукотке, — климат не тот.