— Визжишь? — наконец заговорил Стасис. — А почему ты не визжал, когда из-за твоих дуростей немцы увели моего отца? Ты даже извиниться не пришел! — Но Вайчюлюкас ничего не понимал, только хватался за края полыньи и скользил, только хватался и скользил…
— Видишь, как трудно подыхать преждевременно!..
Вайчюлюкас смотрел на него как на единственную возможность остаться в живых и не понимал, почему тот истязает его, за что губит, почему запихивает обратно в воду и не спасает?
Жолинас заигрался. Барахтаясь, Витас выломал лед, и в тот же миг Стасис оказался в воде. Сначала он испугался, вскрикнул, но наполненный воздухом полушубок тут же поднял его на поверхность, а в следующее мгновение на его спине уже очутился Витас и так крепко обхватил руками шею, что спасатель начал задыхаться и закатил глаза. Уже ничего не соображая, он стал опускаться на дно, но воды в пруду было по шею.
Несколько передохнув, он скинул товарища на лед, стынущими руками подтянул к себе жердочку, лег на нее и без труда выбрался на берег.
— Дерьмо ты, дерьмо! — сказал под всеобщее оханье. — Ведь ты, подогнув ноги, кричал! — И, чтобы придать весомость своим словам, пнул ослабевшего утопленника в зад.
Стасис тогда схватил жестокий насморк, не было времени болеть серьезнее, а вот Вайчюлюкас так и не поднялся с постели: сгорели легкие. Вернувшись с кладбища, старый Вайчюлис зашел к Жолинасам, сидел опустив голову, молчал, мял треух и на прощание сказал:
— Он в бреду все время тебя звал.
Стасис молчал.
— Видишь, Жолинюкас, напрасны были твои старания. Из-за болезни Витаса я тебя даже поблагодарить как следует не успел. Но ты не бери в голову: соседи должны оставаться соседями. Когда нужда совсем прижмет, дай знать, — и ушел, оставив в комнате принесенный с кладбища запах похорон и страшную правду, в подлинности которой Стасис не мог усомниться ни на миг: Витас и после смерти звал его каждую ночь, не позволяя спокойно сомкнуть глаза, преследовал и днем, когда у Жолинюкаса выпадала свободная от трудов минута и он сваливался передохнуть. Витас не давал покоя ни в избе, ни в поле, ни дома, ни в гостях; только Стасис оставался наедине со своими мыслями, он был тут как тут.
«Только ты меня хватай!» — этими словами Вайчюлюкас иногда молился Стасису, а иногда и проклинал его, но постоянно преследовал и пугал. Витас плакал во дворе за стеной, хлопая сорванной с крючка ставней, или негромко ухал в давно не ремонтированной трубе, а Стасис защищался от него то подвернувшейся под руку березкой, то заталкивал товарища обратно в полынью, в кипящую воду, в смолу или в какую-нибудь бездонную пропасть, наполненную всякими гадами и страхом. А иногда все переворачивалось: Стасис нападал на Витаса, тот защищался — с остекленевшими от ужаса глазами, неподвижными, посиневшими пальцами и перекошенным от боли лицом. Он — никто, полумертвый, мертвый и посиневший… Он не может защищаться. Но вот Вайчюлюкас снова оживает, возвращается в этот мир и выбирается из разрастающейся черной полыньи, садится на шею Стасису, а Стасис его — палкой, жердочкой и кулаками, ногами и зубами…
— Ты дерьмо, ведь ты со страха поджал ноги! — Эти слова Жолинас повторял, вскочив в постели, выкрикивал их, не в силах проснуться от кошмарного сна, он защищался ими от угрызений совести, он повторяет их и теперь, хотя чувствует, что, произносимые слишком часто, они давно уже превратились в проклятие.
«Для мести нужна благородная душа, так как в руках подлеца месть сразу же превращается в преступление, которое не оправдать ничем, — рассуждает и снова искренне жалеет: — Почему нельзя эти противные, ранящие совесть слова затаскать до смерти? Почему эти злые слова забираются в душу и, словно подземные удары, вызывающие землетрясение, потрясают совесть? Господи, ведь даже горы, если их без нужды толкать, в конце концов разрушатся, а что уж говорить про человека…»
…После смерти Вайчюлюкаса Стасис уже и не думал мстить Навикасу и Пожайтису. Не мог. Но и обиды ни одному не простил. Как и раньше, ненавидел их, однако больше всего боялся, чтобы эта ненависть снова каким-нибудь образом не обернулась против него самого.
— Стасис, у тебя ум за разум зашел? — прервала его тяжелые воспоминания жена. — Иль ослеп? Ведь на стол с лошадью лезешь!
Он остановился и осмотрелся. За столом из неструганых досок, с ножками из неотесанных столбиков, ушедшими в свежескошенный луг, сидели все лесхозовские практиканты и хлестали пиво. Среди них, разнаряженная, чего доброго, уже под хмельком, ходила жена. Одной рукой она прижимала к боку большую чашку, а другой накладывала из нее мужчинам горячую закуску.
— Стасис, присаживайся к нам!
— Будет тебе дуться, ведь с рубкой покончено!
«Тебе-то что, а мне дерево чуть голову не размозжило… — Он умышленно прошел совсем рядышком с крикунами, искоса наблюдая за лошадью и поглядывая на так неожиданно нагрянувших в его хутор гостей, и от всей души рассердился на Гнедка, что тот послушно плетется за ним, словно оскопленный, и не хлестнет хвостом этих крикунов по глазам. Не обнаружив среди выпивох директора лесхоза, Стасис еще больше осмелел и подумал: — Чувствуется рука Моцкуса».
— Стасис, я же не Гнедку говорю! — рассердилась жена и походя толкнула его тяжелой чашкой в бок. — Отойди в сторону, грелка!
— Ты уже в юбке не умещаешься и опять начинаешь?
— Начинаю, — двусмысленно ответила она, — а ты, гляди, из штанов не вывались.
Стасис понял, что дальше злить жену нельзя, поэтому осадил лошадь, заслонил от нее стол и примирительно сказал:
— Что правда, то правда: здесь воздух пьешь и воздухом закусываешь.
— Чудо, не хутор, — удивлялись горожане, — но и труда сколько вложено!
— Да разве одному, без помощи лесхоза, удалось бы такое сделать, — заскромничал Стасис, увидев вылезающего из подъехавшей машины директора. — Вот и сегодня у директора древнюю ель, что еще бортникам служила, выклянчил, а вот дуб он отказался дать.
— Все-таки свалили эти черти старика? — прислушалась жена.
— Свалили.
— А зачем он тебе?
— Еще и сам не знаю. Вот молодежь говорит, что часовенка тут возле пруда нужна. Теперь это модно. Хорошо, если бы ты прибралась, накормила гостей и помогла мне.
— Хорошо, но мне это не нравится.
— Что, опять Моцкус к тебе посватался?
— Знаешь, Стасис!..
— Знаю, знаю… Уж и сказать нельзя.
— Иди посмотри баню.
— У меня каждый день баня.
— Кому я говорю?
— Ну, иду уж, иду, вот только лошадь запрягу, — Стасис и не думал торопиться.
Весь превратившись в слух, он шел нарочито медленно и уловил, как, подойдя к столу, директор упрекнул Бируте:
— Это вы зря, он хороший человек.
— Хороший, — Бируте хотела казаться равнодушной, но не могла. — За десять лет я ему ничего плохого не сделала, и десять лет он меня подозревал, что могу что-то натворить. Теперь мы чужие, но он все равно с меня глаз не спускает.
— Наверно, любит очень.
— Любит, — Бируте тяжело вздохнула. — Нелегко без любви, но не приведи господь, когда ее слишком много.
— Вы не совсем правы, — Стасис вдруг обернулся и увидел, как директор обнял его жену. — Кроме того, сегодня он был на волосок от смерти.
— Ничего ему не станется… — Он не расслышал ее слов, но почувствовал, что она сказала, поэтому зло дернул лошадь за уздечку, развернул и заставил попятиться к лежащим на земле оглоблям.
— Но-о, чтоб тебя черти!
Саулюс страшно торопился. Мимо мелькали стоящие и поваленные деревья. Подпрыгивая на оголенных ветром корнях, машина задирала нос, раскачивалась и, словно живая, огибала все чаще встречающиеся препятствия.
«Ни черта, — парень прямо-таки сросся с ней, — не корова, не сбросишь. — Он выделывал такие виражи, будто защищал спортивную честь страны на международном кроссе. — Ишь теоретик нашелся! — не мог забыть Йонаса. — Страдания ему подавай. Что, я ногу должен из-за любви сломать, палец себе откусить или в Арктику сбежать, чтобы свои чувства испытать? Книжный идиотизм! Один на Камчатке, другой в Пабраде, и от переписки рождается сын, здоровый советский ребенок… А может, мне развестись с Грасе, чтобы потом было что детям рассказывать? Может, к девкам сходить, потискать какую-нибудь Магдалину, а в последний момент встать, посмотреть на часы и извиниться: знаешь, красотка, я уже достаточно себя испытал и теперь пойду к жене… Болтовня! Изучение любви в чужой постели…
Нет, Саулюкас, — ему не нравилось разговаривать с самим собой, — этому уж не бывать. — Он даже вспотел, напряженно вглядываясь в проселок, но скорость не сбавлял. — Я не хочу делить супружескую постель ни с красавцем Игнасом, ни с неряхой Андрюсом, ни со святошей Йонасом, пусть даже меня за это на электрический стул будут по нескольку раз в день сажать! Она моя и только моя!» С ужасом представлял сцены измены, осуждал за это и судил, наказывал и мстил, ни разу не вспомнив о жалости или милосердии. Даже на дорогу не мог смотреть спокойно, возмущался каждой встречной колдобиной, а тем временем из леса вдруг вынырнула крупная, до блеска откормленная лошадь, которая тащила на телеге огромное бревно. Телега перегородила дорогу. Саулюс от страха изо всех сил надавил на тормоз и, видя, что ничего из этого не получится, резко вывернул руль вправо и перед самой мордой лошади, ломая кусты, перемахнул пологую канаву, потом бросил машину влево, однако она, потеряв скорость, стала на дорогу передними колесами и тут забуксовала.