— Я очень хочет учиться, вещем, моя поедм Владевоосдук. Скачие кабетдан забирай меня земля русский белый человек. Я дзинчинка мало-мало восемь годы. Кавах-ми-ях-кам-у-ви-ак Владевоосдук шибко вери гуд.
Эскимосский язык, чукотский, русский и английский — вот начало зарождения нового лингва франка, который идет на смену англо-туземным жаргонам, существующим в этой части Тихого океана.
Это было все, что напоминало о советском влиянии в селении Наукан. Зато в соседних юртах я увидел убедительные доказательства многолетней торговли с американцами.
В юрте Эйакона, сына Налювиака, племянника Ипака, на стене висело распятие. Здесь было нечто вроде туземной часовни. Когда-то тут был миссионер. На большом листе бумаги был нарисован умилительным барашком белокурый Иисус Христос и красовались поучительные детские стишки, похожие на маргаритки и кружевные занавески в домах Новой Англии:
Бя, бя, овечка, есть ли шерсть у тебя?
Да, да, сударь, полных три мешка!
Один мешок — хозяину, один — его жене,
А один мешок — мальчику, который приходит ко мне.
Американцы были на Дежневе, и память о них будет жить долго. В давние годы эскимосы не знали табаку, не пили спирта, никогда не видали чаю и сахару. Первые шхуны американских торговцев в течение нескольких лет раздавали эти товары бесплатно. И затем, когда спирт и табак начали входить в привычку, шхуны снова начали посещать пролив и требовать в обмен на товар пушнину. Мне рассказывал об этом сегодня старик Ипак. Крепкий, пропахший рыбой эскимос. Он говорит по-английски.
Выйдя из дома учителя, я долго сидел на большом зеленом камне у входа. Внизу бились волны и полз едкий хмурый туман. Даже здесь, на границе с Америкой, окраина Восточной Сибири представляет собой мрачную полярную пустыню. Страшно подумать, как живут люди в Средне-Колымске. Есть ли там вообще люди, похожие на людей? Что ждет меня там? И все-таки я знаю — там такие же люди, как везде.
Где-то я читал, чуть ли не у Тана-Богораза, описание жизни на Колыме: выродившиеся казаки, пьяные озверевшие чиновники, полоумный фельдшер, который в долгие полярные ночи наливал в газ разбавленный спирт и зажигал по углам избы жировые плошки. Он и его жена раздевались голые, на четвереньках лакали спирт и лаяли по-собачьи.
«Мои собеседники — камень и вода», — подумалось мне. И в ответ моим мыслям с востока заскрипел упорный морской ветер, загремели валуны на откосах, захлопали шкуры над круглыми шапками юрт, завыли собаки. Шатаясь и махая руками, как огромные птицы, возвращались последние эскимосы с берега. Ветер выгнал из них хмель. В такой ветер любят выплывать моржи на прибрежные рифы.
Я увидел дозорного эскимоса на скале. Он был в отороченной волком кагагле. У него был большой чуб, свесившийся над бритым затылком. Подвизгивая, он пел веселую охотничью песню. Я записал ее. Эскимос Ипак перевел ее содержание:
Хау, хау песец!
Белый песец — не красный!
Попал в капкан,
Ыхха! жрал оленину!
Дурак, совсем дурак!
Это была приманка!
Он стоял на мысу и пристально смотрел в бинокль, ища моржей на вечной зыби океана.
Селение Уэллен
25 июля 1928 года
Первую ночь на этом берегу я провел в поселке Наукан. Шинявик разбудил меня на рассвете, закричав над моим ухом, как морж.
Пробуждение полно испарины. Ноет голова. В занятой мной комнате учителя сор, холод и беспорядок. На стенах, обитых желтым американским картоном, висит липкий бессонный пар. Он уносится в раскрытое горло железной печки, в которой сверкают таинственные полупотухшие угли. Я вылез из спального мешка, линяющего на белье желтой оленьей шерстью, и подошел к окну.
Так вот каким оказалось первое эскимосское утро!
На хлипкой болотистой лужайке, лежавшей перед моими глазами, рвались ободранные эскимосские собаки из упряжки Шинявика. Он взялся отвезти меня в Уэллен, к жилищам «русских начальников».
Я оделся и вышел на улицу. Вещи мои были сложены и привязаны к саням. Я грузно опустился на них. Сани повлеклись вперед. Шинявик бежал сбоку, прикрикивая на собак.
Тропинка вилась по мокрому скату горы, подымаясь на вершину упирающегося в пролив мыса. Отсюда открывался горизонт на много километров вокруг. Впереди протекал пролив, отделяющий Америку от Азии. Слева лежал полюс. Молчаливая неизвестность. Ледовитый океан. Справа — зеленые и бурные омуты Тихого океана. Это было место, на котором глобус, изображающий земной шар, переставал быть условностью и становился очевидностью, ощутимой как вещь. Последний мыс старого мира, как зуб, щерился на туманный восток. Перед ним полоскалась мутная, как в корыте с грязным бельем, вода пролива. Сзади подымались, стелились равнинами, горбились холмами двадцать тысяч километров суши по великой материковой диагонали от Дежнева до Финистерры. Мыс был обыкновенной бурой скалой, усеянной птичьими гнездами и выщербленными дырами. Но для меня он был форпостом Азии, кинутым далеко на восток. Каменный вал несся с запада и застыл над зеленой водой, гранитным лбом уперся и стоит, стачиваемый волнами и льдами. Я испытал странное чувство, как будто передо мной ожила географическая карта И земля раскрыта внизу, как учебник. Мне показалось даже, что на востоке, между берегами двух материков, я ясно различаю прямую черную черту, отделяющую западное полушарие от восточного.
Кажется, это не было обманом зрения. Через пролив протекало Берингово течение, вода которого отличается по цвету от окружающих вод.
Ощущение необычности езды в санях летом, по мокрой болотистой тундре, скоро исчезло. Я следил за тем, чтобы не опрокинуть нарт, несшихся вперед под гиканье и подхлестывание Шинявика.
Через три с половиной часа мы достигли крутого, покрытого складками оставшихся с весны снегов холма, у которого стоит поселок Уэллен.
Селение чукчей выкривилось внизу под горой, протянувшись по узкой косе — между океаном и лагуной. Оно состояло из трех десятков туземных шатров, круглых, как перевернутые чугунные котлы, и четырех косых деревянных домишек, словно разбросанных но косе ветром.
Над берегом лагуны — коричневое, легкое, как папиросная коробка, — стояло здание Чукотского рика, построенное в прошлом году. Саженях в пятидесяти от него был длинный бревенчатый дом школы и баня с радиомачтой, торчащей над поселком, как гигантский тотем.
Шинявик рассказал мне, что чукчи считают ее богом русских людей. В этой мачте какая-то страшная и символическая значительность. Это становится особенно ясным во время штормов, когда она гудит под напором ветра, гнется, поет.
Злосчастная судьба этой первой радиостанции на Чукотском полуострове уныла и скучна, как сама тундра.
Станция была поставлена весной 1926 года, но в тот год в Уэллен не успели доставить радиста. Он был прислан из Владивостока только в 1927 году и оказался неопытным. Станция не начала работать. В сущности, не он был в этом виноват. Только что окончив краткосрочные курсы при Наркомпочтеле, он получил наряд с биржи на место заведующего чукотской радиостанцией. Он прожил год в Уэллене от навигации до навигации и вернулся обратно с пароходом «Индигирка».
Таким образом, в нынешнем году у Чукотского полуострова нет связи с миром. Обмен отношениями между двумя риками соседних районов — Чукотского и Анадырского — продолжается не меньше четырех месяцев — два месяца туда и два месяца обратно.
В рике меня встретил заместитель председателя Северного рика тов. М. и старший милиционер района Пяткин. Остальные русские уехали в лодках смотреть Инчаунские лежбища, куда, по сообщениям чукчей, только что пришли моржи.
Пяткин — высокий, рябой детина в меховой кухлянке и красной милицейской шапке. За четыре года службы здесь он научился говорить по-чукотски, как чукча.
Милиционер сейчас живет в Уэллене, отдыхая после очередного объезда вверенного ему района. Район его так велик, что объезд продолжался ровно год. Конечно, он носил не столько деловой, сколько показательный характер.
С этим Пяткиным прошлой осенью, когда он подъезжал к мысу Ванкарема на северном побережье Чукотки, случилось странное происшествие, похожее на завязку авантюрного романа.
Он ночевал в маленьком стойбище возле мыса. Его разбудил на рассвете Сиутагин, хозяин яранги, в которой он провел ночь:
— Вставай, однако, Пятка, за мысом стоит большая лодка! Такая, все равно как кит.
Пяткин выскочил из юрты. Возле скалы, подступавшей к самому мысу, качалась какая-то американская шхуна. По его рассказам, это была скорее всего большая увеселительная яхта. У нее была белая труба и стройные мачты, опутанные кружевом бегучего такелажа, а на трубе была английская надпись: «с/с Мэри-Энна Сиатталь Уаш».