– Знаю, – говорит. – Это тебе от полка подарок. Сверли очередную дырку в гимнастерке.
А я ему:
– Дыркой, Батя, погибших не прикроешь.
– Я тебе, Сынок, такой огневой кулак придам, что ты ни одного солдата не потеряешь.
И придают мне две артиллерийские батареи из дивизионного резерва да роту «тридцать четверок», усиленную двумя самоходками. Спрятал я весь этот кулак в лощинке подальше от немецких глаз, а сам выдвинулся, чтобы городишко как следует разглядеть. Мне разведчики стереотрубу поставили под кустом на высотке, откуда все просматривалось. Глянул я – и глазам собственным не поверил.
Открылся мне тихий, весь в апрельской, еще рябенькой зелени, аккуратненький, как пряник, немецкий городок. За всю войну ни одна бомба – ни наша, ни союзников – на него не упала. А это значило, что нет там никаких оборонных предприятий.
И я его должен был разрушить?.. За очередную дырку в гимнастерке?.. Нет, думаю, Батя (это, естественно, о командире полка), мне такой подарок не с руки, ты уж не серчай, пожалуйста. Война не сегодня, так завтра наверняка кончится, зачем же счастье этих вот, конкретных, передо мною открывшихся немцев снарядами разметывать? Уцелели, и слава богу. Значит, судьба у них такая. И пусть себе в покое живут.
И посылаю парламентера. Да не с требованием тут же сдать город, пока я его снарядами не разнес, а с просьбой к бургомистру прийти на личные переговоры со мной.
И торжество какое–то в душе появилось, когда я это решение принял. Вот, думаю, мне подарок к совершеннолетию. О таком подарке не совестно и внукам рассказать.
Вылез парламентер, замахал белым флагом, и все мое торжество тотчас же куда–то внутрь души юркнуло. Убьют его сейчас, такое бывало, что и по парламентерам стреляли, звереет человек на войне. Но никто не стрелял, зато, правда, никто в ответ белой тряпкой так и не помахал. Парламентер на меня глянул – молоденький такой студентик, в очках, он моим переводчиком был – мол, делать–то что? А я всю волю свою собрал и говорю:
– Иди, Игорек. Спокойно иди, с достоинством.
И пошел мой Игорек. Хорошо пошел, даже плечи свои неказистые развернул, сколько мог. Я в окуляры впился, аж слеза прошибла, но все – по–прежнему. Игорек мой шагает с белым флагом, плечи вздернув, а немцев нигде не видать. Так до рощи, что по границе города проходила, дошел, остановился, на меня оглянулся, махнул рукой и вошел в рощицу с апрельской листвой. И пропал с моих глаз.
У меня сердце екнуло. Подумалось, что сейчас схватит его немецкий секрет и начнет данные вышибать. Где мы, сколько нас, какая задача – это меня не пугало. Меня то пугало, что парня этого несчастного сквозь кулачную мельницу пропускать начнут в самом конце войны, и…
А тут лейтенант, командир первой роты подобрался ко мне и говорит:
– Слушай, старшой, давай влепим им, пока студентика не искалечили.
Вот не выскажи он этого опасения, я бы по–другому поступил. Ну, разведгруппу послал или еще что. Но комроты один сказал то, что мне самому в голову пришло. А такая одновременность на фронте всегда настораживает. Если не тебя одного та же мысль посетила, значит, она в воздухе плавает, самая близкая и простая, а следовательно, лежит на поверхности, как на блюдечке. И коли так, то с нею надо поосторожнее.
– Ждем, – сказал. – И чтоб не дернулся никто раньше времени. Тишина и спокойствие – вот наше «здрасьте» на сегодняшний бой. Понял?
Не знаю, понял ли меня комроты, а только сказал: «Ага» и за бугорок скатился.
Он–то скатился, а я–то остался со своими опасливыми думами. Да, не следует с блюдечка во фронтовой обстановке слизывать – это с одной стороны. А с другой стороны – что же там с моим парламентером?
Полчаса маялся в полной неизвестности. Уж так меня стало изнутри трясти, что я вестового за водкой послал. Полстакана глотнул, от окуляров оторвавшись, вновь к ним приник и…
Затрепыхались апрельские кусты, и из рощицы вышел самый что ни на есть гражданский немец в шляпе, а за ним – мой Игорек с белым флагом и… и какая–то девица. Оступается от хрупкости, но изо всех сил старается не отставать от мужчин.
Ну, я за бугор нырнул, кое–как гимнастерку оправил, почистился и даже причесался. Тут уже у нас шум поднялся («Немчура чуру просит!..»), но я велел всем помалкивать, а с собою взял только начальника разведки. Он немцев куда лучше меня знал, понимал по–немецки и мог мне помочь в переговорах.
А фуражка у меня была блин блином. А тут – девица – в мой день рождения! Ну, я у какого–то лейтенанта фуражечку поновее позаимствовал, а она оказалась великовата, и в дальнейших переговорах я только тем и занимался, что снимал ее с ушей и вновь водворял на голову.
– Бургомистр, – представил гражданского в шляпе Игорь. – А это – его переводчица Софья Георгиевна.
Переводчица Софья Георгиевна была от силы моей ровесницей, если не младше. И я страшно разозлился. Какая–то девчонка, смотрит в упор и глаз почему–то не прячет, а у меня – фуражка на ушах. Ну, сами посудите…
– Значит, на немцев работаешь? – спрашиваю, уже сильно при этом закипая.
– Почему – «на немцев»? Просто – с немцами.
– Знаешь, как это называется? Это называется – измена Родине. Вот как это называется!
А она – этак с улыбочкой:
– Какой родине?
Рассвирепел я, набрал полную грудь воздуха:
– Союзу Советских Социалистических Республик! Вот, между прочим, какой!..
– Я – гражданка другой республики, господин старший лейтенант.
– Какой же, интересно знать?
– Республики Франции. Вашего, между прочим, союзника, господин старший лейтенант.
Вот так и препираемся. Я – с перекошенным ртом и фуражкой на ушах, а она – с улыбкой, которую я в тот момент ненавидел лютее лютого. А все присутствующие молчат, поскольку я – самый тут главный и с темной своей злости могу разнести весь этот город. Мне, между прочим, в подарок преподнесенный. Как торт. И неизвестно, сколько времени мы бы так еще разговаривали, если бы Игорек не кашлянул вовремя.
И я сразу замолчал. А помолчав, спросил:
– Чего тебе?
– Бургомистр пришел. По вашему приказанию, товарищ старший лейтенант.
– Сколько там фрицев?
Игорь не успел ответить. Уголком глаза я заметил, что девица эта французская намеревается переводить наш разговор бургомистру. И заорал:
– Не сметь переводить!
– By зэт трэ жанти, – она улыбнулась.
Я не понял, что она сказала, но вдруг почему–то улыбнулся тоже. Точнее сказать, осклабился, а не улыбнулся, но переводить она все же перестала.
– Да не больше роты, – тихо сказал Игорь. – Похоже, что нестроевые или раненые.
– А зачем бургомистр пришел?
– Так вы же просили.
– Ах, да… – Совсем я с этой французско–русской девицей голову потерял. – Предлагаю вам, господин бургомистр, тихо и мирно сдать город совершенно без всяких осложнений. Мирная сдача обеспечит его здоровье…
Какое, к черту, здоровье у города?.. Это опять – ее голос. Она застрекотала на фашистском языке, как только я заговорил. Тут бургомистр что–то у нее спросил, а Игорь и перевести не успел, как эта полуфранцуженка спрашивает:
– Господин офицер под здоровьем города понимает, конечно же, здоровье его жителей?
– Естественно, жителей, – говорю. – Не домов…
– Тогда у господина бургомистра есть вполне естественная просьба, господин старший лейтенант.
– Для этого, – говорю, – и позвал.
– Не вводите в его город войска.
– А… Да кто кого победил? Мы их или они – нас?
– Вы, – отчеканила, чтоб я не сомневался. – Только не жителей, а фашистскую Германию. Надеюсь, этот город вы не будете завоевывать?
– А солдат я в поле размещать буду, так, что ли, получается? В землянках?
– Не кричите. В казармах, на окраине. Там с утра все женщины полы моют и шторы развешивают. А мужчины таскают из своих домов мебель поудобнее и дрова для каминов.
– Каминов?! – Помню, я тогда очень рассердился. – Да мы же в окопах! В окопах! В земле, как черви!.. Четыре года в земле!.. Вот прикажу все камины разворотить к чертовой матери!..
И замолчал, потому что она смотрела на меня в упор, и в глазах ее я увидел сожаление. Даже – с горчинкой, что ли. И понял, что она жалеет меня. И очень уж растерянно и глупо спросил:
– Что?..
– Немцы у каминов греются. Дети, женщины, старики. У них же печек нет.
– А Ленинград у них был? Был? Когда холод и голод, когда трупы в каждой квартире, когда полная блокада и расстрел города?.. Если ты к жалости моей обращаешься, то нет у меня к ним никакой жалости. Никакой!..
– Я не к жалости, я к великодушию вашему обращаюсь. У вас – Золотая Звезда на груди, значит, вы – воин, а не палач. И я обращаюсь к великодушию русского воина.
И я сразу замолчал. А она вдруг положила мне руку на плечо и тихо сказала:
– У меня день рождения сегодня. Сделайте мне подарок, не вводите солдат в город.