Но тут же он спохватывается и берет себя в руки. Прежде всего потому, что привык держать себя в крепкой узде.
И стоит ли в конце концов волноваться, если ей хочется немножко похвастать своим известным мужем? Другие женщины своими мужьями козыряют в гостях, в обществе. На танцевальных вечерах и собраниях. Выводят их показать новые выходные костюмы, умение танцевать и дар речи. А где жене Екаба Берга появиться со своим калекой на колесах? Сиделка при больном. Двадцать лет прикована к этому креслу, еще крепче, чем он сам. Что же удивительного, что она постепенно привыкла козырять своей ролью страдалицы. Что любит поболтать со знакомыми о своем муже, который связан с мировыми светилами. Который переписывается с Хвольсоном, Мечниковым, Тимирязевым, Плехановым, Бергсоном, Пуанкаре и Вальденом… Всем им необходимо похвастать своим мужем. Незамужние стараются перещеголять одна другую туалетами и числом кавалеров. Замужние хвалятся своими мужьями. Муж у них вместо шелкового платья и белых туфель.
Лицо его перекашивается от иронической усмешки. Такое бывает редко, только наедине. Он живет двумя жизнями. Одна с людьми, другая — в своем мире, в своей лаборатории и наедине.
А все же прохладно становится. Он тихо зовет:
— Льена, пожалуйста, зайдите сюда!
В соседней комнате откликаются. И тут же оттуда входит шустрая, здоровая сельская девушка, чисто одетая, в белом фартучке. В руках у нее полотенце. Верно, только что орудовала им. Стоя в дверях, она ждет, что он скажет.
Екаб Берг с минуту смотрит на нее.
— Как вы, Льена, сегодня принарядились. Совсем как на праздник.
По своему обыкновению, она пожимает плечами.
— Ай, да что вы!.. Это же у вас праздник. Гости из столицы… Надо же немного приодеться.
— А я бы все-таки советовал вам этот белый передник снять. А то уж очень вы смахиваете на горничную у какого-нибудь барона. А мы люди простые… Ну, ну, нечего сразу насупливаться. От этого морщины бывают. А вы для этого еще молоды.
— Простые люди… тоже скажете. А профессор из Петербурга? А молодой Берг? Они же ко всяким столичным тонкостям привыкли.
— Прежде всего, дорогая Льена, Арайс еще никакой не профессор, а простой ассистент. Ну, эту разницу, вы, надо думать, не различаете. А что касается моего сына… Словом, для нас они не бог весть какие господа. Не для нашего, а для своего собственного удовольствия приезжают… Где моя жена?
— Да не знаю толком, в кухне, верно. Или в аптеку ушла.
— В аптеку… да, это может быть. Почему бы ей не пойти в аптеку? Зьемелис ее давний знакомый.
— Да. Он уж нам тут помогал со всякой переноской да перестановкой. Наверху-то комнатка совсем пустая. Кушетку туда перенесли из столовой. Вторую кровать у Зьемелиса взяли.
— Многовато, многовато переноски… Но если моей жене так правится… Как видите, я вам ничем помочь не могу. Весьма сознаю свою вину, но ничего не могу сделать… Я хотел вас попросить откатить немного мою колесницу от окна. Что-то мне зябко. То, что у меня еще зовется ногами…
— Сейчас… — Она быстро подтыкает плед поплотнее и берется за спинку кресла. — Куда вам лучше?
— Если можно — туда, между столами. Так, так. Здесь я могу дотянуться до одного и до другого… Сколько тут бумаги навалили.
— Мне было приказано все ящики вытереть. А барыня сама, сказала, обратно уложит.
— Да, да. Благодарю, Льена. Вы можете идти.
— Если вам что надо, вы кликните. Я рядом буду.
Екаб Берг с минуту смотрит на один стол, на другой.
Потом берет со столика свою книгу. От этой слабости он еще не отвык. Приятно видеть свою книгу на чужом столе. «Пути культуры…» — теперь ему самому кажется, что это броское название неуместно. Слишком неопределенно и замаскированно. Почему бы открыто и определенно не сказать, что думаешь?.. Но это старая история. Об этом он не хочет думать.
Он листает свою книгу. Брови с легкой иронией ползут вверх. Все страницы испещрены замечаниями. Подчеркивания и отчеркивания, отсылки на разные места в его собственных и чужих трудах. Помечены страницы из работ тех ученых, которых он упоминает, на которых ссылается или с которыми спорит. Оттуда выписаны целые фразы, рядом с его положениями и выводами.
Так, со вздернутыми бровями, он качает головой. Нет, этого он не представлял. Довольно много нужно усилий для жены химика и социолога, чтобы показать миру, что она интересуется трудами своего мужа. Что и ее доля тут есть… Он отчетливо представляет, как она, встречаясь или прогуливаясь со своими знакомыми, с умным видом рассуждает о химии и социологии… Я… мой муж… Мой муж… я…
Он сердито швыряет книгу обратно на столик.
Ну, а эти бумаги и тетради на большом столе? Никогда он не шарил на женином столе. Какое у него на это право! Никогда не интересовался, что она делает и с кем переписывается. Неужели он должен контролировать ее знакомства и связи? Разве ей и без того не хватает возни с ним? Надоело, просто опостылело. Только из трусости и непростительного эгоизма приковал он этого цветущего, здорового, жаждущего жизни человека к своим немощным останкам, к своему креслу. Об этом он жалеет каждый день — и в то же время испытывает какое-то удовлетворение от этого сожаления. Самообман — надежнейшее прикрытие трусости.
И все же его интересуют эти тетради и пачки писем. Он же может на них взглянуть — как невежественный архивариус, который способен только разбирать заголовки, но для которого содержание, выраженное на чужом языке, недоступно.
Вот эти письма — бережно сложенные, крест-накрест перевязанные ленточкой… А, да это же его собственные, писанные в молодости, когда был еще женихом… В те времена, когда оба были молодые, здоровые и красивые, когда от одного наивного приветствия в глазах появлялись счастливые слезы. Но кто об этом думает в инвалидном кресле и на склоне лет. Только сентиментальное малодушие подступает к сердцу. И какое это имеет значение? Он кладет пачку обратно. Пусть лежит. Когда он со своим креслом и остатками ног отправится туда, где ему уже давно уготовано место, вот и этим она сможет похвастать. Когда всякие рецензенты будут писать некрологи, смотришь, и имя жены упомянут. И чем чаще, тем лучше. Кое-что из этих писем она сможет предложить для газет. Целую неделю его и ее имя будет знать весь народ. И она будет расхаживать с траурной вуалью на шляпке и всем показывать свое скорбное лицо. Не так уж плохо быть скорбящей вдовой знаменитого человека. Это порой привлекает больше, чем самая кокетливая улыбка, эксцентричные наряды и золоченые туфельки…
Прозрачные пальцы, нервно корчась, впиваются в край полосатого пледа.
А вот на этих письмах знакомый почерк. Ах да — это же письма от Арая! Да, да. Ведь друг его молодости и ее друг. Но сколько их! Сотни писем. Ну, конечно, разве мало было пережито ею страданий за эти двадцать лет ухаживания за калекой, за двадцать лет рабства… В этих конвертах дружеские утешения и ответы на ее горькие жалобы и упреки по адресу несправедливой, безжалостной судьбы. Это понятно. Становится легче, если поведать свои мучения понимающему другу и услышать сочувствие и благостное утешение.
На время он даже замирает. Закрыв глаза, чувствует, как холодная дрожь пробегает где-то внутри.
Да, и в журналах его статьи читаны, все в подчеркиваниях и пометках. На что только не способна женщина, вынужденная проводить время взаперти, без радостей и развлечений! Но разве он отказывал ей в этом? Разве сам не уговаривал ее пойти, когда неподалеку давали какое-нибудь представление или увеселение? Но и не препятствовал играть роль добровольной мученицы. Да и как бы он мог? Что он вообще может? Должно быть, это куда интереснее. Поди знай. Что вообще можно знать о женщинах?
Он дотягивается и берет сверху одну из тетрадей.
Недоуменно смотрит. Это же подробнейшее описание его лаборатории. Полка за полкой, прибор за прибором и сосуд за сосудом. Все иноязычные названия приведены без единой ошибки. Все точно в том порядке, как расставлено и как он привык. Ясно видно, что тетрадью часто пользуются. А в конце разные пометки насчет кислот, растворов и приборов, выписанных или которые еще надо выписать, отмечено, что подходит к концу и что скоро надо заказывать. Адреса фирм, каталоги и цены…
Нет, это он отказывается понять. Какой, однако, афронт! Он-то думал, что жена живет своей жизнью, а его жизнью интересуется только ради приличия. Но эта тетрадь… и все прочее… говорит, что она гораздо глубже и интенсивнее жила его работой. Даже кажется, что она, время от времени помогая при опытах, слишком даже хорошо знала устройство лаборатории и ее содержимое.
Неужели с той целью, чтобы после его смерти иметь возможность заявить, что и она принимала участие в этих опытах? Значит, вот как далеко может зайти женское коварство и честолюбие? Ну нет, что-что, а так дурно он о своей жене думать не может. Просто она слишком вжилась в свою роль сиделки и помощницы. Со временем появился вкус к работе, в которой она ничего не понимала. Просто сознательно отдавалась этой ерунде, чтобы заглушить естественное стремление здоровой, цветущей женщины к жизни и наслаждениям. Ведь она же вся во власти мелкобуржуазной морали и старых брачных традиций. Просто нет смелости уступить своим инстинктам, чтобы не лишиться в глазах общества звания честной, способной на самопожертвование и несчастной жены. Вот в чем настоящая причина.