Она рванулась туда, к перекрестку, но Август до боли сдавил ей руку…
Что ж, теперь можно было повесить портрет, он больше ее не волновал.
Она стала посещать собрания Пушкинского общества, ходила на репетиции в драматическое общество, с большим успехом сыграла в любительском спектакле «Бесприданницу», так что Вера Федоровна Комиссаржевская, приехавшая в Ташкент и присутствовавшая на спектакле, сказала Малясовой:
— У вас талант. И талант настоящий. Я вас заберу с собой в Петербург.
— Мне приятно, конечно, услышать от вас такие слова, но… мне кажется… я не умею играть…
— На сцене не надо играть. На сцене надо жить. — сказала Комиссаржевская.
«Нет… Все равно не это главное, — мысленно убеждала себя Надежда Сергеевна. — И я не поеду. Нет, не поеду».
Но если б даже она и согласилась тогда уехать в Петербург вместе с Комиссаржевской, этому не суждено было бы случиться. Произошло большое несчастье: великая артистка заболела в Ташкенте черной оспой и умерла.
И Надежда Сергеевна перестала посещать общество и драматический кружок.
— Кузьма Захарыч, все-таки вы мне скажите… Это все? — не вытерпев, наконец, ожидания, спросила она.
— Ты о чем, дочка?..
— 1905 год кончился? Ведь уже пять лет прошло, а ничего нет. Значит, все эти манифестации, демонстрации, митинги, забастовки, расстрелы прошли напрасно?..
— Нет. Не напрасно.
— А как?
— Идет борьба.
— Но где?.. Ее не видно.
— Да. Пока не видно. Но это до поры. Время придет.
— Все-таки придет?
— Непременно придет.
— А вы помните, Кузьма Захарыч, — продолжала она, помолчав, — когда мы ехали с вами в Ореховку из Черной речки… в последний раз… за день до того, как мы тонули в Ангрене?
— Как же, помню.
— Помните наш разговор… о революции? Я сказала тогда, что могла бы вас уволить и… посадить. А вы ответили, что не верите этому.
— Значит, я верил вам. И не ошибся.
— Вы были терпеливы.
— Здесь говорят так: бедняк без терпения подобен светильнику без масла.
— Я понимаю теперь… Вы меня к чему-то готовили. А я была так наивна… Но где оно?
— Что?
— То, к чему вы меня готовили?
— Оно с вами.
— Не понимаю, Кузьма Захарыч.
— Все с вами, — повторил он. — Вы ведь стали другим человеком. Разве вы сами этого не знаете?
— Конечно, знаю. Совсем, совсем другая. Вот об этом-то я и говорю. Дайте мне теперь работу, ту, к которой вы меня сами готовили.
— То есть, вы хотите сказать, революционную работу?
— Да.
Кузьма Захарыч поднялся с табуретки, подошел к Надежде Сергеевне, молча поцеловал ее в черные волосы.
— Извините. Это по праву отца. А сказать я вам хочу вот что: шесть лет вы жили в кишлаке, лечили людей, боролись с невежеством, темнотой, суевериями, знахарством — разве это не революционная работа?! Революционная работа. Теперь вы работаете в больнице для туземных женщин и детей. Разве это не та работа, которую вы должны делать? Та самая работа, Надежда Сергеевна. Вот так и знайте. Теперь вам понятно, почему Глебов, Зазнобин, Путинцев — вся эта царская администрация — не хотят иметь медицинские пункты в кишлаках, не хотят, чтобы вы, Малясова, занимались там вот этой самой… революционной деятельностью, звали людей к свету. Теперь они не разрешат вам открыть этот самый сельский медицинский пункт даже на собственные средства. Не разрешат. По крайней мере сейчас. Но как только появится хоть маленькая надежда, надо будет возобновить ходатайство.
— Значит, вы считаете, что это и есть главное? — спросила она.
— Да. Для вас главнее и быть ничего не может.
— А для вас?
— Для меня?..
— Да.
— Вот что: когда надо будет действовать иначе — скажем.
Как-то, вернувшись из очередной поездки в Москву, Кузьма Захарыч сказал Надежде Сергеевне:
— Я вот тут привез кое-какие подарочки… детишкам Дворянинова. Свезите этот узелок к нему в Ореховку.
В узелке были тульские пряники раскрашенные, белый калач, конфеты «мелодия» в зеленой обертке. Калач был изрядно зачерствевший, тульские пряники тоже, а добрая половина конфет странно легкими, хотя все о одинаковой зеленой обертке.
— Только не отдавайте детишкам в руки. Сначала непременно отцу. Самому Дворянииову, — предупредил Кузьма Захарыч.
Собираясь, Надежда Сергеевна испытывала радостное волнение, то ли оттого, что давно не была в Ореховке, то ли от чего-то другого.
С тех пор она стала носить такие узелки и в Главные железнодорожные мастерские, и в Бородинские, и даже в военный госпиталь, где по просьбе общины сестер милосердия Малясова дежурила раз в неделю, по воскресеньям.
Потом вдруг обрушилась беда: заболела Наташа малярией. Ей начали делать хинные уколы. Вера Давыдовна Пославская приходила сама делать эти уколы: у Надежды Сергеевны тряслись руки, она не могла слышать, как кричит девочка. После третьего укола Наташа вдруг стала прихрамывать на левую ногу, игла, видно, попала в какой-то нерв. Надежда Сергеевна испугалась и прекратила уколы. К тому же прекратились и приступы малярии, хромать Наташа тоже перестала, и Надежда Сергеевна совсем уж было успокоилась. Думала, все прошло. Но через три месяца приступы начались снова, девочка оглохла от хины, которую теперь заставляли ее пить с водой и заедать медом или вареньем; но потом пришлось отказаться и от этого: при одном напоминании о порошке у нее синело лицо, начинались судороги и мучительная рвота. Девочка настолько ослабла, что Надежде Сергеевне делалось страшно, и она звала на помощь Маргариту Алексеевну или Кузьму Захарыча, если они были дома, или брала девочку на руки и всеми ночами, то плача, то напевая ей песенки, ходила по комнате до изнеможения.
— Уезжайте, Надежда Сергеевна. Иначе вы потеряете девочку, — сказала ей в последний раз Пославская.
— Что?!
Она не могла представить себе этот ужас. Ей еще никто не говорил таких слов. Она подумала об этом сама, но мысль показалась ей настолько страшной, что Надежда Сергеевна отмахнулась от нее. «Нет, нет… Что за вздор! Тогда и я умру. Тогда вообще все кончится… Если есть бог… если он справедлив, то этого не может быть… Не может быть такого горя… у меня…»— подумала она.
И вспомнила, как однажды сказала Августу:
— Август, если ты когда-нибудь перестанешь меня любить и… уйдешь к другой женщине…
Он рассмеялся.
— Нет, ты не смейся.
— Ну хорошо. Что тогда?
— Понимаешь… Это будет такая несправедливость… Если есть справедливость, то земля остановится. Нет, она просто лопнет, как арбуз.
Но вот Август уехал, женился… Уехал, когда она лежала в больнице и родила дочь. Уж это ли не подлость?! А ведь все прошло. Земля не лопнула, не остановилась. Все так же светит солнце, цветут деревья, смеются люди…
«Значит… значит, все можно пережить… Что?! Как пережить?! Что ты говоришь, Надя?!»
— Ах, оставьте меня! — сказала она кому-то вслух и открыла глаза.
Ночник не горел. Поздняя луна пробивалась в окно сквозь густую листву тополей, желтые пятна недвижно лежали на полу, таинственно светились, как слитки золота.
Да, золото. Пожалуй, надо бы иметь хоть один вот такой слиток, чтобы снова открыть медицинский пункт в доме Худайкула. Интересно, как бы тогда повел себя этот идиот Глебов, как бы он стал разговаривать с нею. Наверное, не так, как прежде. А Зазнобин?.. Этого просто можно было бы купить за десять золотых. Август тоже бы тогда не уехал. Ему ведь нужны были деньги… Деньги! Презренный металл. Впрочем, о чем жалеть? Она и раньше это знала, что он уедет. Если б не знала, не появилось бы ощущение холодного железного замка в груди, который часто словно запирался… Что ж, хорошо, что уехал. Пусть! Как бы они жили теперь? Как? Ведь он бы посадил ее в тюрьму. И Кузьму Захарыча, и Маргариту Алексеевну, и Дворянинова. Ведь он донес Зазнобину на Филиппа Степановича, на Декамбая…
— Не знаю… Не знаю, что делать, — снова прошептала она, лежа с закрытыми глазами.
С тех пор как Наташе опять стало хуже, тяжелые думы и неотвязные сны не давали ей покоя. Снились петербургские белые ночи, шумящее море в тумане где-то там, далеко, в этом шумящем море, слышится голос, от которого щемит сердце:
— Люблю-ю-ю!..
«Боже мой, ведь это же он, Август! — думает Надежда Сергеевна и взбирается на мшистый гранитный камень, чтобы отозваться.
— Люблю-ю-ю! — снова слышится там, за туманом.
— Я здесь, Август! Здесь! Иди сюда! — кричит она с бьющимся сердцем, но кто-то холодной ладонью закрывает ей рот. Она не видит Зазнобина, но знает, что это он. С гневом, с ненавистью она хватает его руку отбрасывает ее от своего лица и говорит:
— Мерзкая личность. Это вы его утопили. Теперь он мертвый.
— Мертвый, мертвый, — соглашается Зазнобин и смеется.
— Но он еще мне послужит».