— Как вам нравится такая картинка? Признайтесь, ведь вы замечали их близкие отношения? Не правда ли, замечали?
Осиков вспомнил: однажды он зашел к начальнику управления с докладом, а тот как раз разговаривал по телефону с наркомом. Называл наркома по имени и отчеству, разговаривал весело, свободно. Осикова тогда даже обрадовало, что у его начальника такие хорошие отношения с наркомом.
— Да, замечал, — неуверенно проговорил Осиков, имея в виду телефонный разговор. — Был один телефонный разговор…
— Ну вот видите, — с ласковым упреком проговорил Лазарев. — А молчали! Скрывали! От партии скрывали. От органов скрывали. Согласитесь, что в свете последних событий такое молчание выглядит не так уж невинно. По-разному можно посмотреть на ваше молчание. По-разному!
Теперь в словах и голосе Лазарева звучала откровенная угроза. Осиков испугался. Испугался на всю жизнь.
Лазарев сказал сухо, вернее, приказал:
— Завтра к утру подробно напишите все, что вам известно о преступной, заговорщической, антипартийной связи начальника вашего управления с врагами народа. И поподробней. Проявите хоть теперь бдительность, принципиальность. Докажите, что вы не на словах, а на деле готовы разоблачать врагов народа. И факты. Только факты. Как говорится, факты — мясо истории.
Лазарев сделал паузу и потом, как бы между прочим, попутно, не придавая особого значения, спросил:
— Да, кстати, что за история произошла у вас в деревне Анисимовке?
Анисимовка! Одно простое обыкновенное слово, а земля, такая устойчивая, надежная, покладистая, качнулась под ногами Осикова, медленный страх сороконожками пополз по спине. Анисимовка… Он наивно предполагал, что о ней давным-давно забыли, ведь прошло столько лет. Оказывается, не забыли. Даже Лазарев о ней знает.
…Ранней весной двадцать девятого года Осикова послали в деревню Анисимовку проводить сплошную коллективизацию. Был он в те времена молод, горяч, а главное — наивен. Там-то, в проклятой Анисимовке, среди женских криков и детского плача он обронил необдуманную, злосчастную фразу: «Надо ли так?» Сразу спохватился. Сам же сказал: «Надо! Ликвидируем как класс!»
План коллективизации выполнил. Полный порядок! Казалось, и делу конец. Ан нет! Где-то в личном деле вписано — как в гранит пожизненно врублено — словцо: «Анисимовка».
Лазарев, походя, мельком, между делом, но со значением напомнил:
— Учти! Знаем!
Пока Лазарев не упомянул об Анисимовке, Осиков еще держался. Он собирался сказать, что, кроме телефонного разговора, ничего за начальником управления не замечал, что фактов у него никаких нет и писать ему, собственно, нечего.
Но теперь, после Анисимовки, все изменилось. Название далекой уральской деревушки, как булыжник, повисло над головой. Теперь он в руках Лазарева, как цыпленок в руках повара, и надо делать так, как велит Лазарев. Иначе…
Лазарев не стал дожидаться, пока огорошенный Осиков соберется с мыслями. Душа Осикова была у него как на ладони, и он знал, что дело сделано. Поднялся с кресла, одернул привычным жестом полувоенную, отлично отутюженную тужурку. Стоял посреди кабинета внушительный, строгий. Сказал для профилактики:
— Только не вздумайте уклоняться от выполнения своего гражданского долга. Со мной надо работать душа в душу.
Вышел, на этот раз не затворив за собой дверь.
Осиков сидел пришибленный, обвисший. Он еще не решил, что будет писать, но знал: писать будет. Факты? Верно, есть факты. Лазарев их знает. Начальник управления, вероятно, тоже враг народа. И уже разоблачен. Ничего не изменится от того, напишет ли о нем Осиков или не напишет. Судьба начальника предрешена. Зачем же он будет строить из себя Дон-Кихота, зачем ссориться с Лазаревым, губить свою жизнь?
Тем более что в его биографии есть Анисимовка…
Осиков открыл сейф, достал личное дело начальника. В голове гвоздем торчали слова: «Факты! Только факты!»
…Поздние прохожие в ту ночь могли видеть на темном фасаде многоэтажного здания на Садовой освещенное окно. Оно светилось долго, до утра.
Прохожие думали:
— Вкалывает, трудяга. Старается. Ратует за народное благо.
Все это вспомнилось Алексею Митрофановичу Осикову в гостиничном номере: «люкс», когда он сел за письменный стол, чтобы изложить имеющиеся у него многочисленные факты, компрометирующие Петра Очерета и других членов делегации. Но вдруг ему не захотелось излагать на бумаге факты. Факты были, но он почувствовал к ним отвращение, как к позавчерашним холодным склизким сосискам. Что-то сдвинулось в душе, вышло из привычных пазов. Вспоминались то грустные, то добрые глаза Курбатовой. Такие глаза проникают во все закоулки и тайники сердца.
Осиков разделся, лег в кровать, потушил свет. Заснуть бы, выспаться. Утром пройдет черная меланхолия. Но сна не было.
Так и пролежал до утра. Сам бы товарищ Лазарев, не пребывай он на пенсии во фруктово-огородном городе Краснодаре, не догадался бы, какие мысли сквозь пуховое гостиничное одеяло пробирались в голову Алексея Митрофановича Осикова.
Подполье!
Подполье — подвал или яма под полом.
В яме — темно, сыро.
…Темно, сыро, страшно в комнатушке в старом доме № 16 по улице Вокзальной. Темно, сыро, надежно. И все же страшно! Но теперь страшно везде, где свет, люди.
Леон Пшебыльский и Ежи Будзиковский стоят друг против друга в комнатушке. Да совсем и не комната это, а глухой чулан или кладовая, без окон, с низким законченным потолком и с облезшими, в зеленовато-грязных лишаях стенами. Из пятнадцатисвечовой электрической лампочки, бархатной от паутины и пыли, сочится желтоватый свет.
Будзиковский понимал, что не следовало идти в это логово на встречу с Пшебыльским. Юзек, конечно, сразу раскололся, все рассказал в безпеке, и самое благоразумное, что можно сделать в сложившейся ситуации — немедленно отдать концы. Решил уехать с первым вечерним поездом. Но Пшебыльский написал такую истерическую записку, требуя свидания, что Ежи заколебался: может быть, Юзек продержится хоть одни сутки. А не встретиться с буфетчиком, так тот со страху сам побежит в безпеку. Тогда и ноги не унесешь из города. Надо успокоить старика.
Вид окончательно потерявшегося Пшебыльского напугал Будзиковского. Бывший гусар, хорошо проявивший себя в лагере, был теперь мешком с дерьмом — и только. Как Ежи просчитался, предполагая, что с такими отбросами можно делать дела! За стеклами очков яростно заметались исступленные зверьки. Пристрелить бы гусара-кастрата — и делу конец!
— Черт бы ваш вжял. Штарый гушак! Пшя крев! — брызгал Будзиковский слюной, шепелявил: — Я ваш предупреждал: не швяжывайтешь с подонком Юзеком.
Лысый череп Пшебыльского рябил мелкой сыпью пота:
— Вы думаете, что Юзек…
— Думаю, думаю! Доштаточно иметь мозги инфузории, чтобы догадатьшя, что щенок выболтает вше до пошледней капли. Еще приврет с три короба.
— Но он клялся Иисусом, Польшей. Присягал.
Будзиковский от негодования заскрипел вставными зубами.
— Наплевать ему на вашу Польшу и на ваш вмеште ш ней. Ему дорога только его шобачья шкура.
Пшебыльский и сам так думал. Но предположение, подтвержденное Будзиковским, становилось непреложным, почти совершившимся фактом.
— Что делать?
Глазки Будзиковского, запрятанные, будто в норах, под набухшими веками, поблескивали злобой.
— Бегите в управление гошударштвенной безопашношти. Целуйте шапоги, как вы их целовали гитлеровцам. Может быть, вам дадут двадцать пять вмешто раштрела.
Череп Пшебыльского стал совсем мокрым. Буфетчик хорошо знал, что такое расстрел. Это раньше увозили за город, выстраивали солдат, читали приговор, ксендз подходил с распятием, завязывали глаза, командовали — «пли!». Гитлеровцы упростили процедуру. Уводили в вонючий подвал, без долгих слов стреляли в затылок, а ему приходилось вытаскивать и закапывать трупы.
— Ради бога, не шутите. Мне нельзя оставаться в городе. Помогите!
— А в Польше вам можно оставаться? — спросил Будзиковский с таким видом, словно хотел укусить.
Но Пшебыльский уже ничего не видел и не слышал. В склеротическую, вздувшуюся вену на виске тупыми толчками била кровь: «Жить!», «Жить!», «Жить!»
— Помогите мне. Я не останусь в долгу. Я еще пригожусь… У меня есть доллары… Заплачу.
— Какие у ваш доллары! Вы же вше время твердили: наг я вышел из чрева матери моей, наг и вожвращусь. Брехня!
Все же неожиданное признание буфетчика заинтересовало. Спасать старую развалину, конечно, нет смысла. Но его кубышку… Интересно, сколько он награбил?
— Трудное дело, Пшебыльский, трудное. Но пожалуй…
— Помогите! Я еще пригожусь. Я заплачу́!