— Ну, чо, чо, поговорим, — пробормотал он, видимо соображая, во сколько бутылок обойдется ему этот разговор.
— Тогда иди туда, — сказал я ему, показывая на одну из будочек, где рыбаки держат свои моторы и снасти. Он молча встал и отошел туда.
Я вкратце рассказал рыбакам о его делах, и они в ответ возмущенно поохали. Я знал, что грош цена их возмущению. Повозмущавшись, один из них шутливо заметил:
— Тут, Максимыч, без пол-литра не разберешься…
Другой, менее миролюбиво, добавил:
— Подумаешь, делов… Ребята слегка подзарулили и раздухарились…
Я подошел к будке, где стоял этот амбал, и завел его за будку. Даже мальчишкой никогда я первым не подымал руку. В лагере приходилось, как правило, защищая других. Я ударил его с ходу. Голова его закинулась, но он не упал. Неужто оскудела рука, подумал я, и ударил его второй раз. Теперь он, как бык, рухнул на колени.
— Чо, я один был?.. — бормотал он, мотая головой и пытаясь утереть кровь, стекающую из угла рта.
Я вдруг представил, что могло случиться с мальчиком, и настоящая ярость сотрясла меня: нет мне, падла, до того дела, что и свою-то жизнь ты не очень ценишь!
— Ты сидел на руле, — сказал я ему как можно внятней и, приподняв его тяжело обвисающее тело двумя руками, дал ему в морду третий раз. Он завалился основательно.
Примерно через месяц я случайно оказался на этом лодочном причале, и, когда проходил мимо стола с доминошниками, они почти все вскочили, радостно приветствуя меня. И было не совсем ясно, что они приветствуют: щедрость, с которой я отказался от причитающейся мне выпивки, или быстроту расправы с этим кретином. Скорее всего они восторгались и тем, и другим.
Вот так, расставшись с морем на год и оказавшись в роли хранителя жизни мальчугана, я навсегда избавился от этих таинственных сердечных явлений. Больше они ни разу не повторялись.
Интересно, что бы сказал мой безумный психиатр, узнав об этом? Толстой это, кажется, называл — забывать себя? В народе еще лучше говорится; клин клином вышибают…
Кстати, будь я энциклопедически образованным человеком, я бы посвятил свою жизнь раскрытию мировых идей, заложенных, как я абсолютно уверен, в сжатом виде в народных пословицах и поговорках! Какая увлекательная работа! По-русски, по-моему, такой книги нет, но есть ли она у других народов? Я не слыхал.
…На этом Виктор Максимович закончил свой рассказ, и мы еще некоторое время сидели за столиком, рассеянно глядя на кейфующих любителей кофе и шумных шахматистов.
Там сейчас Турок играл со своим партнером, а вокруг толпились болельщики, насмешничая над игроками и обсуждая возможности упущенных комбинаций.
Мороженщица со своим лотком, и до этого несколько раз подходившая к ним и безуспешно предлагавшая им купить мороженое, сейчас снова подошла, по-видимому, надеясь на новых, более сговорчивых покупателей. Но тут Турок не выдержал.
— Сколько стоит полный лоток мороженого? — спросил он у продавщицы.
— Двадцать рублей, — ответила она охотно.
— А сколько стоит лоток? — продолжал любопытствовать он.
— Пять рублей, — с той же готовностью ответила она. Турок вытащил из кармана бумажник, вынул оттуда три десятки и протянул ей.
— Зачем? — спросила мороженщица, но протянутые деньги почему-то взяла.
— Сейчас увидишь, — сказал Турок и, выхватив у нее голубой лоток с мороженым, выкинул его в море.
Такой остроумной комбинации никто не ожидал. Под хохот шахматистов и крики мороженщицы мы покинули гостеприимную палубу «Амры». Конечно, навряд ли в подобных условиях рождаются великие шахматные комбинации, но мир, в котором еще осталась полнота жеста, может быть и сам, по чертежу этого жеста, постепенно восстановлен во всей его полноте. Терпения и мужества, друзья.
Время большого везения
Рассказ Виктора Максимовича
Никогда, ни до, ни после войны, я не чувствовал себя на таком подъеме, как во время войны, не чувствовал себя в таком полном соответствии внутреннего состояния и окружающей жизни. Все проклятые вопросы были отброшены реальной общенародной бедой, реальным участием в борьбе с этой бедой. И ни разу за всю войну не было ощущения скрежещущей дисгармонии, отравившей столько дней моей юности.
Именно поэтому, несмотря на потери друзей, ежедневный риск, годы войны оставили в душе мощную и даже веселую музыку бесконечного внутреннего подъема.
Только первая смерть, которой я был свидетелем, потрясла все мое существо, и больше с такой силой я не переживал ее, хотя к смерти невозможно привыкнуть. Это случилось еще во время учебы в летной школе. Мы были в одной части, отпрыгались и, веселые, возбужденные, ввалились в столовую обедать.
Летчик, подымавший нас в воздух, и инструктор-парашютист обедали за столом рядом с нами. И вот я вижу: к ним подходит повар и упрашивает инструктора разрешить ему прыгнуть с парашютом.
— А ты когда-нибудь прыгал? — спросил у него инструктор, потягивая компот из стакана.
— Конечно, — кивнул повар, — я до армии ходил в аэроклуб и много раз прыгал.
Безусловно, инструктор не имел права разрешать ему прыжок. Но я как сейчас помню благодушное выражение его лица, то ли вызванное отличным обедом, которым угостил их повар, то ли еще какими-то причинами. Он взглянул на летчика и сказал:
— Ну что, стряхнем его разок?
— Пожалуй, — засмеялся летчик, кивнув на повара, — если он снимет колпак хотя бы перед тем, как выйти на крыло.
Как потом выяснилось, повар этот никогда не прыгал с парашютом. Ему было на вид лет двадцать пять. Вероятно, он и раньше мечтал прыгнуть с парашютом, а тут вдруг видит — вваливаются в столовую девятнадцатилетние салажата, вваливаются после прыжков, сияющие, шумные, счастливые! И он решил: что тут особенного, если эти пацаны прыгают и в ус не дуют. Но он не понимал, что каждое дело требует подготовки, и мы хоть и салажата, но уже хорошо обучены прыжкам.
Когда мы отобедали, все высыпали наружу, а вместе с нами официантки и работники кухни вышли посмотреть, как их повар будет прыгать.
Все произошло на наших глазах. Самолет поднялся в воздух. Сделал круг над аэродромом. Мы увидели, как повар вышел на крыло, а дальше произошло вот что. Повар еще стоит на крыле, и вдруг парашют его выструивается вдоль корпуса самолета, белый шелк, как молоко, обтекает фюзеляж и обматывает хвост. Самолет мгновенно теряет управление, несколько секунд идет со снижением, входит в штопор и врубается в землю в конце аэродромного поля. Когда мы подбежали к обломкам, все было кончено: все трое были мертвы.
Только что люди обедали, смеялись, шутили, и вдруг — смерть. Ясно, почему все так произошло. Когда повар вышел на крыло и посмотрел на землю, он, конечно, испугался и со страху, еще стоя на крыле, дернул за кольцо.
Обычно начинающих парашютистов учат после прыжка отсчитывать три секунды и только потом дергать за кольцо. И хотя начинающий парашютист от волнения, как правило, считает быстрей, чем положено, все равно время дается с большим запасом. И одной секунды достаточно, чтобы парашют не задел самолет.
Да, вот эта первая смерть меня потрясла больше всего, и хотя, конечно, к смерти привыкнуть невозможно, но я уже такой силы потрясения не испытывал при виде погибших людей. А ведь приходилось видеть все, приходилось по частям собирать разбившихся летчиков, чтобы предать их земле.
И все-таки главное чувство того времени — это веселая, могучая музыка подъема. Уверенность, что все или почти все будет так, как мы хотим.
Однажды я получаю приказ командира полка лететь в один пункт, где расположены авиамастерские. Там меня должен был встретить инженер-капитан для установки радиооборудования к штурманскому сиденью. В те времена на По-2 никакой связи с землей не было, и летчик, взлетев, был полностью предоставлен самому себе.
Более того, на По-2 обычно не было никакой огневой точки. Иногда устанавливался пулемет, чтобы защищать машину с хвоста. Но чаще всего ни черта не было, кроме пистолета ТТ на поясе у летчика. По-2 в основном использовались как ночные бомбардировщики, каковым в то время я и был.
И вот, значит, лечу в расположение авиаремонтных мастерских. Лечу на бреющем, чтобы не повстречаться с «мессершмиттом». «Мессера» в те времена как хотели издевались над По-2.
Как правило, встретившись с этим самолетом, они не сразу их расстреливали, а сначала вдоволь наиздеваются над летчиком, облетая его и показывая, что его ждет смерть, а потом уже пулеметная очередь, и самолет вспыхивает, как спичка, — фанера, перкаль, кроме мотора, на них почти не было никакого металла.
Именно из-за этого пруссаческого издевательства они сами иногда увлекались, забывая о близости земли, и врезались в нее.
С одним нашим летчиком, развозившим почту на По-2, произошел курьезнейший случай, едва ли не единственный за всю войну. Дело происходило на Кубани. Так вот, этого летчика, развозившего почту, настиг «мессер».