Иван Атаманов, развевая бурку и выскакивая вперед, держался в седле не то чтобы просто или привычно, а красиво, даже можно сказать — картинно. По тому, как он поглядывал по сторонам и сбивал на затылок кубанку; по тому, как он собирал в пальцах одной руки поводья, а в другой держал, помахивая, плетку; по тому, как он легко приподымался на стременах и подбадривал вороного коня шпорами, было видно, что верховая езда являлась для него одним лишь наслаждением.
У Сергея, разумеется, не было атамановской посадки, но рысил он тоже легко и конь его бежал весело. Рядом же с Иваном Атамановым лесовод на гнедой резвой кобыле являл собой жалкую картину. Он, бедняга, не ехал, а страдал физически и духовно: то тянул к себе поводья, то сгибался, хватаясь рукой за луку; то стремя ускользало у него из-под ноги, — кобыла, закусив удила, злилась и, как бы желая поскорее избавиться от такого вялого кавалериста, часто срывалась в галоп.
— Эй, лесник! Держись не руками, а ногами! — поучал Иван Атаманов, сдерживая своего горячего коня. Тверже, тверже сиди в седле!
Никифор Васильевич вытирал рукавом полушубка пот на горячем, потемневшем лбу и пристыжено молчал. Когда лошади, выскочив на пригорок, вступили на сырую, глубоко вспаханную землю и пошли шагом — это был первый край будущей лесной полосы, — Никифор Васильевич и Иван Атаманов как бы поменялись ролями: лесовод, увидев людей, сажавших деревца, расцвел, сразу забыл о всех горестях верховой езды, его лицо подобрело и посветлело; конник же, не любивший ехать шагом, понял, что тут не скоро придется пустить коней рысью, оттого заскучал и, грустно поглядывая на веточки, вынул кисет и стал закуривать.
Никифор Васильевич, желая посмотреть, правильно ли сажают молодой лес, упросил Сергея поехать на Яман-Джалгу не через ложбину, а в объезд вдоль лесной полосы. Лошади пошли еще медленнее, лениво тянулись к голым веточкам, всхрапывали, — это окончательно опечалило Ивана Атаманова.
«И надо же такое придумать! — насмешливо размышлял он, докуривая цигарку и пошатываясь в седле. — Беда! Рысью ему ехать трудно, так через это захотелось посмотреть посадку, будем теперь плестись до ночи…»
Как бы желая позлить Ивана Атаманова, лесовод подъезжал к группе женщин, сажавших деревья в готовые лунки, останавливал коня и, устало выгибаясь в седле, спрашивал:
— Откуда саженцы?
— Чурсунские.
— А ну, молодка, покажи корешочки.
Молодая женщина с горячим, разогретым работой лицом недоверчиво покосилась на кавалеристов. Одета она, была в ватник, подвязанный шерстяным платком, на ногах — сапоги в липком черноземе; ладони ее, на которых она приподняла молодой дубок, были испачканы землей.
— А скажи, — строго спросил Кнышев, — какое ответвление на корнях дубочка самое сильное?
— Да кто ж этого не знает? Вот этот пучочек.
— Правильно! А в какую сторону должен лечь этот пучочек?
— Никифор Васильевич, — сказал Сергей, — это похоже на экзамен.
— Ничего, ничего, хочу убедиться, — ответил Кнышев, поворачиваясь в седле. — Отвечай, любезная.
— Самый сильный пучочек должен лечь на юг, — ответила женщина…
— А как надо присыпать почвой?
— Ой, дядя Никифор! — Женщина не удержалась и рассмеялась. — Да вы же нас еще летом всему этому научили… Я у вас на курсах обучалась: разве не помните Марусю Сорокину?
— Видал, Сергей Тимофеевич, — сказал Кнышев, — какие кадры выросли на Чурсуне… Так что Чурсун богат не только лесом…
— Давайте все же ехать, — скучающе-грустно проговорил Иван Атаманов.
Ехали снова шагом и с частыми остановками… И покамест Никифор Васильевич, неловко раскорячивая ноги, слезал с коня и осматривал в одном место только что посаженные деревца, приглядывался к ним со всех сторон, ощупывал стебельки, в другом вымерял глубину свежев разрытых лунок, приготовленных для саженцев; покамест Сергей встречался с бригадирами и председателями колхозов и выслушивал их жалобы на нехватку посадочного материала, — тем временем короткий ноябрьский день завечерел, и всадники приехали на место уже в темноте.
В предгорье светляками маячили огни — костры были разбросаны на поляне; силуэтами выступали то широченная спина бурки или голова в башлыке, то угол кузова или дышло с ярмом… Ночь стояла непроглядная и сырая; те же влажные, разлохмаченные тучи, которые днем плыли и плыли себе на запад, теперь, казалось, остановились и прижались к мокрой и уже холодной земле.
— Эй, чумаки! — крикнул Сергей, подъезжая к первому костру. — Что ж это вы греетесь, а шашлык не жарите?
— Еще барашка не освежевали.
— Жарок приготовляем!
— А у какого огонька греется Николай Петрович?
— Чуток подальше.
— Смотри под ту гору!
— Видишь, пламя озаряет лысую конскую морду.
— Медные бляхи аж блестят.
— Возле Кондратьева все начальство.
— Сергей Тимофеевич, а лесовода привез?
— А как же, приехал.
— Глянь, на коне сидит.
— Да то Иван Атаманов, по посадке вижу.
— А третий.
— А-а! Значит, утром начнем!
Вокруг того костра, который освещал лысую морду лошади, собралось много народу. Кого только тут не было: и бригадиры, и председатели, и шоферы, и ездовые — мужчины, женщины, девушки, парни. Обнимая пламя кольцом, они расположились кто как мог: одни, расстелив полы бурок или шуб, прилегли на бок, придвинув к огню мокрые сапоги — пусть подсыхают; другие приседали на корточки или становились на колени; третьи, главным образом молодежь, стояли гурьбой. Позже всех подошедший сюда Хворостянкин остановился чуть в сторонке, держа на поводу лысого коня, — эта лошадиная морда и была озарена костром.
Николай Петрович, усевшись на седло с кожаной подушкой, находился в центре; он что-то рассказывал; этот рассказ и явился причиной того, что сюда собралось столько народу… Незаметно выступив из темноты, наши всадники остановились, — до них долетел знакомый голос:
— …проходят годы, столетия, и у каждого века есть свои неповторимые приметы. Есть они и у нас. Самой яркой приметой нашего времени является то совершенно новое отношение миллионов людей к труду, которого еще не знала история… К примеру, возьмите нас всех, вот этот весь ночной лагерь, все наши дела — Усть-Невинскую ГЭС, лесные посадки, урожаи, передовых людей, — и посмотрите, чем все это похоже… ну хотя бы на жизнь наших отцов?
Кондратьев посмотрел в темноту и заметил трех всадников. Ему сказали, что приехал лесовод. Пожимая Кнышеву руку, Кондратьев спросил:
— Как по-вашему, Никифор Васильевич, дело начнем с утра?
— А почему его и не начать с утра? — вопросом отвечал Кнышев. — Начнем. На рассвете осмотрю породу леса, ознакомлюсь — и в добрый час.
Нет, видно, не суждено было сбыться словам лесовода. С полуночи, засыпая костры, повалил сырой снег, а к рассвету все вокруг — лесок, горы, берег реки, брички, лошади, быки — было белым-бело. Игнат Савельевич Хворостянкин вылез из-под брички, как медведь из берлоги, болезненно сожмурил глаза, — смотреть было невозможно.
— Вот тебе примета времени! — бурчал он, протирая заслезившиеся глаза. — Сумей ее, чертяку, распознать… Руководитель думает, планует одно, а погода — она никаких тебе решений не знает и ворочает в свою сторону… Эх, приметы, приметы!
Через час обозы, гремя пустыми бричками по мерзлой дороге, тронулись в обратный путь.
Следом за снегом пришли морозы с ветрами. Берега реки затянулись в хрупкие пояски, обмелевшая вода неторопливо уносила островки крупчатой кашицы льда. Снег, теперь уже сухой и колкий, заметал ложбины; в степи, там, где еще вчера сажали молодой лес, гуляла вьюга, закрывала озябшие веточки саженцев, как бы желая потеплее упрятать их в свою белую шубу, все теперь видели, что зима не на шутку улеглась в верховьях Кубани.
В станицах приход ее был встречей, как всегда, радушно. Улицы были людные. Игрались свадьбы, — не было такого воскресенья, чтобы через площадь вихрем не пролетали свадебные поезда из трех-четырех саней в резвой конной упряжке. Обычно на передних санях, как раз над головами жениха и невесты, трепетало знамя, а лошади были в таком разноцветном убранстве, что диву даешься: вся сбруя в самодельных бумажных цветах, а в гривах, как в косах, в шесть рядов заплетены ленты; песни, пляски под гармонь не умолкали до вечера. А вечером к родителям жениха степенно сходились гости, несли буханки хлеба в рушниках, и какой-нибудь усатый дядько, полевод или бригадир, проработавший со своей женой в колхозе добрых двадцать лет, подавал хозяину перевязанную рушником буханку и говорил басом:
— Люди добрые! Вот вам мое и моей жены заявление — прошу принять нас в колхоз. За нашу характеристику не беспокойтесь: мы люди старательные, работящие.