В кабинет вошла Галина Владимировна. Положила перед Игнатовичем лист бумаги. Повернувшись, чтоб выйти, взглянула на Максима и смутилась, виновато опустила глаза. Максим понял, не выдержала-таки, сообщила о смерти матери. И у него вырвалось нечто среднее между вздохом и стоном: «Ах, зачем ты это сделала?! Меньше всего мне сейчас нужна жалость». Этот его вздох испугал Галину Владимировну; обычно неторопливая, она почти выбежала из кабинета.
Максим не ошибся. Игнатович прочитал написанное мелким женским почерком: «Герасим Петрович, Карнач только что вернулся с похорон матери».
Сделала она это не только потому, что хотела помочь Максиму, но, рассудив, сочла это своей служебной обязанностью. Герасим Петрович, наверно, будет недоволен, если выяснится, что она знала, но промолчала. Однажды уже было так. Слушали на бюро театр, резко критиковали главного режиссера, у которого жена была в больнице в тяжелом состоянии. Герасим Петрович потом очень сердился и на отдел пропаганды — обязаны были знать! — и на директора театра, секретаря партбюро — почему не сказали?
Если б Галина Владимировна знала, какие чувства вызовет у Игнатовича ее сообщение, она, несомненно, смолчала бы.
А чувства были весьма сложные. Сперва растерянность. Что в таком случае делать? Остановить обсуждение? Выразить соболезнование? Возможно, Карнач ждет этого. Посмотрел на него. Взгляды их встретились. Но в глазах у Карнача не было просьбы об участии. Только усталость и грусть. Можно было подумать, что разговор идет не о нем и он с нетерпением ждет, когда все кончится. Игнатович вдруг разозлился. Вот так получается: жене не сказал о смерти матери, потому что если б Даша знала, то знала бы и Лиза, знал бы и он; а этой женщине сказал. Что она ему? Как далеко зашли их отношения? Взбудоражила и возмутила мысль, что он, человек, который знает, кажется, все, что делается в городе, во всяком случае, обязан знать, оказывается, не знает, что происходит в его приемной.
Злость обратилась на Галину Владимировну. Скажи, пожалуйста, как сговорились растрогать его смертью матери! В какой момент! Пожалейте, мол, пятидесятилетнего сироту! Постыдились бы! Но тут же устыдился сам, опять подумал, что злость — плохой советчик, что его пост обязывает сохранять самую высокую объективность при любых обстоятельствах. Выдержка — ценное качество.
И Герасим Петрович затоптал злость, как окурок, от которого может возникнуть пожар. Но от этого не стало легче. Вдруг и он, как Карнач, почувствовал усталость и желание поскорей покончить с этим неприятным вопросом. А еще появилось странное ощущение: он будто что-то потерял или в чем-то потерпел поражение от неведомого противника. В самом деле странно. Что он мог потерять? Кто и в чем одержал над ним верх?
Языкевич говорил мягко и уважительно. В архитектуру не лез, пускай разбираются специалисты. Главными недостатками считал запущенность делопроизводства, несвоевременное рассмотрение жалоб и заявлений трудящихся. За это здесь, на бюро, досталось уже не одному руководителю. Языкевич подчеркнул то, чему Герасим Петрович уделял особое внимание и за что карал безжалостно.
Не согласиться с Языкевичем Максим не мог. Бумаги действительно залеживаются, и порядка в них мало. Увлеченный творчеством, он не любил бюрократической работы, надеялся на Рогачевского. Но у заместителя тоже не тот характер, чтобы копаться в бумагах. Было обидно, что работники управления, вообще хорошие люди, не лодыри, подвели в такой мелочи. Кстати, не в первый раз. Максим сразу понял, почему Языкевич выдвигает на первый план заявления и жалобы. Год назад их проверяла комиссия народного контроля и записала это же; Языкевич сразу увидел, за что можно зацепиться.
В общем масштабе своей работы Максим мог считать «бумажные дела» второстепенными и перепоручать их заместителям и помощникам. Однако он отлично понимал, что здесь, на бюро, жалобам и заявлениям могут придать больше значения, чем всем архитектурным просчетам. «Привязка» дома или музыкальной школы, даже застройка Набережной, а тем более посадка «химика» — вещи сложные и спорные. Не каждый член бюро отважится забраться в такие архитектурные дебри. А заявления и жалобы трудящихся — это так понятно и так актуально после известного постановления ЦК.
Вопросов по архитектурным делам не было. Но Матвейчику не терпелось, и он, опережая события, спросил:
— Скажите, Карнач, откровенно, кто та женщина, из-за которой вы собираетесь бросить жену?
Игнатович съежился и в душе выругал прокурора. Со страхом смотрел, как после минутного раздумья поднялся Максим. Что будет, если он назовет Галину Владимировну?
— Неужели вы не знаете? — как будто удивленно и наивно спросил Максим.
— К сожалению, не знаю.
— Плохо работают ваши детективы.
Кто-то засмеялся. Остальные опустили головы, пряча улыбки.
Игнатович мысленно похвалил Карнача: «Молодчина».
Гневно покраснев, Матвейчик сурово сказал:
— Я бы на вашем месте, Карнач, не шутил, Не забывайте, где вы находитесь.
— Я не забываю.
Игнатович боялся, что еще один-два таких неуместных вопроса, и порядок обсуждения, детально продуманный им, будет сорван. Правда, Карнач сам требовал, чтоб начинали с заявления его жены. Но как сделать те выводы, которые необходимо сделать, на основе одного этого заявления? Нет, широкое обсуждение необходимо.
— Кто желает выступить?
— У меня вопрос, — сказал Довжик. — Скажите, Карнач, почему вы не выполнили постановления обкома и облисполкома о нарушениях в садово-огородных кооперативах?
— Что вы имеете в виду?
Максим больше не вставал, у него опять кружилась голова, стало жарко, даже трудно было дышать.
— Я имею в виду вашу дачу.
— Могу ее сжечь. Разрешаете?
Матвейчик прямо подскочил.
— Как он себя держит! Герасим Петрович, я не могу не выразить своего возмущения! Главный архитектор просто распоясался...
— Я уже не главный...
В предвесенние дни на город обрушилась эпидемия гриппа. У Шугачевых захворало сразу трое: сам хозяин, Толя и Катька.
Поля, которая уже много лет не знала, что такое отдых, хотя никогда не жаловалась, теперь со страхом думала, что долго не выдержит — день и ночь на ногах, и очень боялась, как бы болезнь не свалила ее тоже.
Шугачев, обычно добрый и мягкий, становился нервным, злым, придирчивым, когда заболевал. Иногда даже обижал Полю, а потом сам страдал, каялся. Жадный к работе, он не мог примириться с тем, что какой-то нелепый грипп на много дней отрывает от мастерской, от проекта. Считал, что и без того у него крадут рабочие дни. Плохая организация, заседания, семья. А работы много. И такое ощущение, что еще только начинаешь ее. То, что делал до сих пор, было лишь учебой, подготовкой, вступлением. Все лучшее, что ты способен сделать, впереди. Жалко было каждого дня, потерянного для работы, раньше никогда так не было жалко. Это молодые могут пускать на ветер не только дни — месяцы и годы. В институте молодежь с нетерпением ждет конца рабочего дня. А ему восемь часов кажутся коротки, если б не строгое Полино требование, он оставался бы в мастерской до поздней ночи.
Захворав, он всегда ругал медицину и докторов. Как никто ни в одной области науки и практики, медики расписывают свои достижения, а банальный грипп не могут одолеть.
На этот раз Виктор был особенно раздражителен. Но, видимо, не столько из-за болезни, сколько по другой причине. Поля сразу поняла, когда Виктор вернулся домой с температурой, что, кроме болезни, есть еще что-то, что его так растревожило. Прямо почернел. И все его выводило из себя — любой вопрос, любой совет, любое лекарство, которое она ему предлагала.
Раньше, когда он ругал докторов, это было снисходительным, несколько ироническим, безобидным ворчанием. Так он иногда ворчал на детей. Теперь в его тоне чувствовалась злость. Даже капризы больной Катьки, любимицы, его раздражали. На Полин вопрос, что случилось, ответил сердито:
— Ты не видишь, что случилось? Грипп! Что б он провалился вместе с врачами, на которых ты молишься.
Но когда она поставила ему горчичники и села рядом, Виктор, лежа на животе, покряхтев и побрюзжав, что, мол, только средства, изобретенные тысячу лет назад, и выручают эскулапов с диссертациями, вдруг начал громко ругаться:
— Идиот! Допрыгался, дурень! Сколько раз я предупреждал его! Доиграешься! Цацкаться с тобой не будут...
Поля встревожилась: уж не Игорь ли что-нибудь натворил?
— О ком ты?
— О ком! Любимчике вашем!
Виктор приподнял голову, стукнул кулаками подушку, чтоб взбить ее повыше. Увидев, что Поля не понимает, крикнул:
— О цыгане! — уткнулся носом в подушку и засопел. — Авантюрист несчастный!
— Витя!
— Что Витя? Что Витя? У Вити душа болит за город. А цыгану твоему на все наплевать! Демагог! Клялся в любви к городу! Что ему до него? Приехал, думал, что ему дадут совершить переворот в архитектуре. А ему дали коленкой под зад. Не лезь куда не надо! Нашелся гений! Таких гениев...