Всех поразил тишайший, добрейший биолог Лазарь Ильич. Воинственно выставив перед собой брюшко, совсем не грозно расширив свои небесного цвета глаза, он объявил, немного заикаясь от возбуждения:
— А я осуждаю, категорически осуждаю Юрасову… И тех людей, которые думают о своем чувстве и не думают о его последствиях для других…
Генирозов говорил, по своему обыкновению, витиевато:
— Даже если допустить несостоятельность сигналов, печален, откровенно говоря, сам факт обсуждения подобной ситуации в стенах школы. Поставим вопрос глубже: может ли научить хорошему и имею в виду нравственный кодекс — человек, сам нравственно ущербный?
Но, заметив, как грозно нахмурил брови математик, Генирозов поспешно добавил:
— Я, откровенно говоря, ставил этот вопрос не конкретно, а и общем аспекте. И в хорошем человеке может завестись плохое В природе и обществе чистых явлений не бывает…
Самым оскорбительным показалось Леокадии полное безучастие Ады Николаевны и молчание Полины Семеновны. Уж она-то могла хотя бы Генирозову дать отпор. Но Полина Семеновна только поглядывала нетерпеливо на часы: и ей, видно, никакого дела не было до того, обижают ли, оскорбляют ли Юрасову.
Леокадия, конечно, могла бы выступить, сказать о своем обещании Тане, о своем чувстве — дай бог всем ее судьям относиться к нему так же свято. Но из гордости она ничего этого не стала говорить, ни от чего не стала отрекаться и ничего обещать.
Только, поднявшись, тихо произнесла:
— Я ни в чем не повинна ни перед вами, ни перед детьми…
С тяжелыми думами возвращалась Леокадия домой. Ей горьки были слова Лазаря Ильича, обидно лавирование завуча, оскорбил весь ход этого разбирательства. Конечно, на собрании не вынесли никакого решения, просто «побеседовали по-товарищески». Но от той беседы не стало легче.
Недалеко от дома навстречу ей шагнул из тени Виктор Нагибин.
— Я у товарища был, — стесненно, словно оправдываясь, начал объяснять он. — Хорошо, что случайно встретил тебя…
Стал расспрашивать о Рындине.
Уже прощаясь, взял ее руку в свою.
— Ничему плохому я все равно не поверю… Ты знай.
Она благодарно пожала его руку.
— Спасибо, Витя…
СЕКРЕТАРЬ ГОРКОМА ПАРТИИВ городской комитет партии к секретарю Василию Константиновичу Углеву Куприянова попросили зайти к концу рабочего дня.
Углеву, как и Куприянову, было под сорок. После института он довольно долго работал инженером на ТЭЦ, а несколько лет назад его выдвинули на партийную работу.
Если бы на то была его воля, он остался бы инженером, потому что любил свое дело. Но раз уж так получилось — какое он имеет право уклоняться от долга?
Знания технические помогали ему обстоятельно вникать в дела промышленных предприятий, а доброжелательство, стремление к справедливому решению вопросов, полное отсутствие чванливости располагали к нему людей.
Да к тому же еще Углев обладал не часто встречающимся даром слушать и своим участливым молчанием словно бы сопереживать и если не исцелять, то по крайней мере облегчать душу пришедшего к нему за советом.
После визита Куприяновой Углев не сразу решился на разговор с ее мужем, не будучи уверенным — вправе ли? — и не зная, как в подобном случае подступить к человеку беспартийному и, возможно, не менее его понимающему, что можно и чего нельзя, что хорошо и что плохо.
У самого Василия Константиновича в семье сложились добрые, чистые отношения любви и взаимного уважения. Жена его работала учительницей в младших классах, их дочь Ксения училась в седьмом, а сын Владик в этом году поступил рабочим на химический комбинат. Вероятно, потому, что в семье Углевых сложились именно такие отношения, Василию Константиновичу всегда неприятны были раздоры и неурядицы в семьях других. И он всеми силами старался — если это оказывалось возможным — помочь людям устранить то, что мешало им жить в ладу.
Но он отдавал себе и совершенно ясный отчет, что жизнь многообразна, сложна, что ее нельзя упростить, силой вогнать в угодные тебе рамки, хотя и следует энергично защищать от грязи. Понимал, что есть какие-то невидимые границы интимных человеческих отношений, за которые запрещено бесцеремонно вторгаться даже из самых благих побуждений.
«Разве можно, разве надо, — спрашивал он себя, — решением партбюро — склеивать совместную жизнь людей, не любящих друг друга, а тем более относящихся один к другому без уважения или даже враждебно?»
Приход Куприяновой, разговор с ней оставили у него неприятный осадок. Но он старался найти ей оправдание: ведь она чувствует себя оскорбленной, взбудоражена и, может быть, поэтому говорила так резко.
В следующие дни два визита по «делу Куприянова» насторожили Углева. Сначала была якобы делегация от «общественности торговых работников»: три довольно бойкие женщины заявили, что они выражают мнение масс, и особенно нажимали на тезис: «Что же он за депутат? Какой пример подает всем? А выступает, небось, за кодекс».
Вроде бы все вполне разумно, озабоченность объяснима..
Еще через день пришла полная женщина, назвавшая себя Полиной Максимовной, санитаркой горбольницы и соседкой Куприяновых, и, прослезившись, сказала, что у нее «сердце кровью умывается при виде такого безобразия». А уходя, просила «сделать показательны и суд над жизненным уродством, спасти детей от такой учителки».
«Известно, чему она их научит», — заключила она строго.
И здесь вроде бы все было естественным, но Углева не оставляло ощущение продуманного нажима извне.
Работая секретарем городского комитета партии, Василий Константинович видел, что немалая часть его времени и времени его товарищей уходит на рассмотрение семейных отношений.
И как бы ни было ему иногда тягостно и досадно тратить драгоценные часы на подобные разборы, он понимал, что такая необходимость продиктована жизнью и от этого никуда не уйдешь.
В горком приходили и коммунисты и беспартийные, видя здесь защитников, нравственных судей, и его разговор с Куприяновым, может быть, действительно имел смысл потому что Куприянов — человек на виду и, конечно же, коммунистам не безразлично как люди будут относиться к нему.
Углев слышал много хорошего о враче Куприянове и искренно хотел как-то помочь ему, если тот поступил опрометчиво или заблуждался. Ведь есть долг перед сыном, и Василий Константинович решил, что ему следует, не поступаясь деликатностью, попытаться всколыхнуть в Куприянове именно это чувство ответственности.
…Куприянов вошел к нему настороженный, словно застегнул душу на все пуговицы, полный решимости никого не впускать в свой внутренний мир, защищать его. Они познакомились. Василий Константинович пригласил Куприянова сесть, сам сел напротив, посмотрел на него, как показалось Алексею Михайловичу, застенчиво близорукими глазами, смущенно притронулся к своим светлым усам — с чего начинать?
Углев понравился Куприянову с первого взгляда. Он чем-то располагал к себе, в нем чувствовались ум, интеллигентность.
— Вы простите, Алексей Михайлович, что я разрешаю себе вторгаться в ваше святая святых, — сразу начал с главного Углев, не признававший деланно-притворных маневров и дальних подходов к тому, ради чего пришел человек, — но у нас была ваша жена, просила о вмешательстве, и мы не посчитали возможным отказать ей в этом.
«Ах, так вот в чем дело!» А он больше всего боялся, что были учителя из интерната. Идя сюда, волновался за Леокадию. Теперь им овладело полное спокойствие.
— Как вы относитесь к своей жене? — опросил секретарь.
— Она неплохой человек… — искренне сказал Куприянов и умолк. Следует ли рассказывать почти незнакомому Углеву о том, что произошло? Все будет выглядеть неубедительным, облаченное в обыденные слова.
— Разве этого мало? — как-то очень добро и участливо спросил Углев.
И Куприянову захотелось рассказать ему обо всем — просто как человеку почти его возраста, который должен его понять.
Он начал говорить о том, как они с Таней поженились и как жили. («Неплохо. Но я совсем не знал, понимаете, даже не догадывался, какое счастье — настоящее».) И о встрече с Леокадией Алексеевной. («Вы не подумайте, что это легкомыслие… желание сменить надоевшую жену на женщину помоложе»), И о чистоте их отношений, и о нелегко давшемся ему решении. И о том, что сыну он будет отцом.
— Я понимаю боль и негодование Тани. Но тут ничем не поможешь и ничего не изменишь.
Углев слушал Куприянова и думал, что нет, не возвратится он к Тане, даже если его обвинят в аморальности, снимут с работы, не изберут депутатом. Было совершенно ясно, что чувство серьезное, и справедливо ли в таком случае насилие над человеком? И разве нельзя быть уверенным, что хорошим отцом он останется?