— Знал. Работал с ним рядом. И потом встречал. В сорок первом. Перед приходом немцев в город. — Полуяров говорил отрывисто, как всегда, когда волновался.
Теперь Титарев уже с нескрываемым интересом смотрел на сидящего перед ним полковника.
— Жаль, поздно об этом узнал, а то бы мы и вас свидетелем вызвали. Обрисовали бы довоенный облик этого монстра. Впрочем, среди свидетелей был один, который Жаброва до войны знал. Тоже офицер. Лейтенант. Фамилия его, дай бог памяти… Громкая такая фамилия. Да, Карайбог! Лейтенант Карайбог!
— Семен?
— Верно, Семен. И его знали?
— Друг. Вместе на кирпичном работали. Заройщик.
— Серьезный мужчина ваш Карайбог. Когда давал показания, то так разошелся, что мы боялись: выхватит пистолет и перестреляет всех наших подсудимых во главе с Жабровым. И процессу конец. Хорошо, что в зале жена Карайбога оказалась, выручила. Крикнула: «Сема!» — и словно на кипящее молоко подула — сразу стих Карайбог.
— Душагорит!
— Как понимать: душа горит?
— Так мы на заводе Семена Карайбога звали: Сема — Душагорит! Горячий он, но славный.
— Воевал Карайбог хорошо. Вся грудь в орденах. Видимо, с Тимофеем Жабровым у него свой личный счет был.
И Полуяров внезапно вспомнил: да ведь жену и сына Алеши Хворостова расстреляли в том карьере на кирпичном! И расстрелял Жабров. Вот то главное, что он предчувствовал, что томило его весь вечер. Значит, и он повинен в смерти родных Алеши. Почему он тогда, в тот осенний вечер, не задержал, не сдал коменданту Жаброва? Ведь догадывался, что Жабров готовится к предательству. Или уж вынуть бы пистолет. Побоялся. Гуманизм! Самосуд! Штрафная! Спросил хрипло:
— Приговор Жаброву уже вынесен?
— Третьего дня в исполнение приведен.
— Расстреляли?
— Повесили. И представляете, в ночь перед приведением в исполнение приговора, когда Президиум Верховного Совета уже отклонил его просьбу о помиловании, он обратился к начальнику тюрьмы. И что попросил! Никогда не угадаете. Нормальному человеку даже вообразить трудно. Попросил, чтобы к нему в камеру женщину привели.
…Сидели молча. Мрачные, уставшие, словно постаревшие. Молча слушали, как стучат колеса, как скрипит вагон тонкими сухими перегородками. Внезапно приподнялась Нонна с широко открытыми испуганными глазами.
— Ты здесь, Сережа? Боже! Мне такой ужасный сон приснился. Дай руку.
Полуяров сел возле Нонны. Та снова опустилась на подушку, прижала к лицу руку мужа. Сергей ощущал теплоту ее дыхания и полуоткрытых губ. Когда Нонна уснула, осторожно убрал руку.
— Славная у вас жена, — шепотом, чтобы не потревожить спящую, проговорил Титарев.
— Как Чехов писал: жена есть жена.
— Не скажите, — покачал головой Титарев. Проговорил с неожиданной грустью: — Только под старость начинаешь по-настоящему ценить хороших и милых женщин. Помните, у Тютчева:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Встал. Потянулся.
— Что-то я совсем раскис. Устал до чертиков. Пора в объятия Морфея. — Раздеваясь, вздыхал: — Нет, уйду в отставку. Ну их подальше, преступников, предателей, подлецов. Пусть кто помоложе с ними возится, а я буду клубнику сажать да внукам сказки рассказывать.
— Надо покурить, — и Полуяров вышел в коридор.
Там было пусто, все двери в купе закрыты, проводницы и те притихли в своем отделении. Темная, беззвездная ночь стремительно проносилась за окном. Полуяров смотрел в темноту, и на душе тоже было темно. В голову лезли невеселые мысли. Много ошибок, оплошностей, глупостей совершил он в жизни. Но все ошибки и промахи отступили назад, стушевались, сникли, уступив место одной главной, самой большой ошибке: Жабров! Глядя в темень ночи, думал с сожалением и упреком: почему они тогда на зарое не догнали Тимошку Жаброва? Почему в ресторане не прислушался к словам официантки, безошибочно определившей, что Жабров враг? Почему на пустынной Паровозной улице он отпустил Жаброва, не задержал? Мог! Должен был! А не сделал, прошел мимо, позволил Жаброву ходить по нашей земле. Почему?
— Да что я в самом деле заладил: почему, почему? — тряхнул головой Полуяров. — Черт с ними, с Жабровым и прочей мразью. Главное мы сделали: победили! Теперь жизнь перевернула страницу, и пусть на ней, новой и чистой, время пишет только светлые строки.
…А тем временем на востоке уже посветлел и стал розовым край неба. Казалось, что поезд мчится, спешит в рассвет. Вереница легких облачков остановилась в набирающем синеву небе, готовясь встретить восход солнца. Так сбегаются легкомысленные поклонницы встречать выход любимого тенора.
Поезд шел среди знаменитых среднерусских садов. И сады цвели. Густо, неистово, к урожаю. И цвет их был розов. Может быть, от первых лучей солнца.