Паня снова рассмеялась, как бы показывая, что все это, конечно, одни шутки.
— Выходит, красота в муже не обязательна? — очень серьезно спросил ее Упеник. — А какой ваш мысленный идеал, Галечка?
Теперь оба посмотрели на Галю. Она некоторое время молча шлепала по лужам.
— Мой? — переспросила она, точно заглядывая в себя. — Я в первую очередь хочу, чтобы мой муж был сильный… — Упеник одобрительно кивнул. Галя мельком покосилась на него. — То есть волевой. Понимаете? Мне очень трудно объяснить, но… у меня вот в Мелитополе была подруга, которая поклялась, что муж у нее обязательно будет кудрявый и черноглазый. Я тоже, Олэкса, обожаю красоту и за урода никогда не выйду, но… опять не знаю, как выразиться. Надо, чтобы с мужем всегда было интересно, чтобы и он понимал тебя, и ты его глубоко уважала. А то выйдешь за красивого дурака — и скучай с ним, как с иконой: так? Ну, а остальное… служебное положение и даже возраст — все это уже второстепенное. — И неожиданно закончила: — А в общем, хорошие женщины выходят за некрасивых.
Все невольно рассмеялись.
— Слушал я вас, слушал, — насмешливо заговорил Упеник, — обе вы, как монашки. Знаете, такие были до революции? Очи в иконку, а сердце к миленку. Обождите, не перебивайте, оправдываться будете в милиции. Я вас понимаю. Вы имеете образование, обе комсомолки — я сам такой. Но я-то знаю вашу сестру, не с одной имел дело. Все вы притворяетесь, что завлеклись книжками, все с умниками на звезды вздыхаете… А как появится на улице молодец-молодцом, грудь колесом, щеки яблочком, растянет баян да подморгнет — тут и конец всей теории. А? Знаем. Ведь умник-то и поцеловать как следует не умеет.
И на все возражения девушек Олэкса лишь победно посмеивался, обнажая белые крепкие зубы.
Впереди показался широко растянувшийся шестой гурт. Бычки брели привольно, иногда взбрыкивая и лишь по привычке обмахиваясь хвостами. Оводов, мух словно прибило дождем: они исчезли. Осенний день был синий, с омытым небом, на которое уже начали набегать грузные облачка, что всегда бывает после сильных дождей. В обнаженных далях впереди и сзади красными пятнами обозначались соседние гурты и арбы, перекрытые фанерой.
Важный встретил Галю обычным весело-свирепым взглядом, мотнул лобастой мордой, делая вид, что хочет боднуть, и потянулся к початке. Вычищенная темно-вишневая шерсть его уже снова отливала блеском.
* * *
В этот же вечер на подсохшем пригорке за «кошарою» по обыкновению играла гармонь, вперебой с ней хрипло квакал патефон. Парубки из соседних гуртов выбивали каблуками затейливые переборы, дивчата задорно поводили плечами, а потом какая-нибудь пара вдруг исчезала, и в темной степи слышался тихий и загадочный смех. Упеник угощал всех яблоками, лихо прошелся «казачка». Тут же, держась за руки, стояли Галя Озаренко и Паня Мелешко. Девушки не танцевали.
А затем все трое одновременно ушли. За темным кустом дикого шиповника, невдалеке от дороги, Паня с усмешкой огляделась:
— Ну, давайте. Никого.
В темном небе блистали яркие звезды, из-под широкого лопуха вылетела какая-то птичка. Упеник обнял Галю, закинул ее голову. От долгого поцелуя у нее захватило дыхание. Совсем близко над собою ома видела два глаза — огромных, рысьих, заслонивших мир. Стало страшно. Галя рванулась, опьянение прошло.
— Вот теперь задолженность списана, — хрипло сказал Упеник.
Галя неестественно засмеялась, быстро, легко передохнула и стала оправлять волосы.
Неожиданно на дороге, за кустом шиповника, послышалось покашливание, шаги, и они заметили темную фигуру. Кто-то проходил, чуть не задевая ветки.
— Ой, кто это? — шепотом спросила Галя подругу.
— Веревкин.
— Он видел?
— Не знаю.
Девушки тихо засмеялись и побежали во тьму. Упеник подтянул голенища сапог и вразвалочку последовал за ними. Чтобы не столкнуться с начальником колонны, забрал левее.
Веревкин прошел, опустив голову. Он все видел.
Осень, южная осень. В степи стоит та особенная тишина, какой не бывает летом. Не слышно цвирканья кузнечиков, треска медведок, не пересвистываются суслики у нор. Золотистые щурки, ласточки, скворцы, малиновки давно улетели за теплое синее море, в страны, где всегда много живой пищи. Пусто и звонко вокруг, высоко синеет холодное ясное небо. Трава побурела, полегла, и только у опушки рощицы еще белеют соцветия дикого хрена да одиноко стоит голубой цикорий. В прозрачном воздухе плавают радужные нити с крошечными белыми паучками, а на желто-багряные кусты терна, боярышника, на бледноцветущую полынь налипли ватные сгустки паутины: последние следы бабьего лета. Вот студено пахнуло ветром, далеко по дороге вдруг завихрились два огромных черных столба и, заслонив блеклое солнце, точно сказочные великаны, зашагали через степь, неся слинялые птичьи перья, сухие шары перекати-поля. Скоро прихватят и заморозки.
Гурты шли на Волноваху. Покачиваясь в седле, Веревкин думал о том, что Галя теперь для него окончательно потеряна. (Озаренко сейчас в колонне не было: Кулибаба послал ее в придорожный район за инструментом для зооаптечки. Кстати, она и поехала вместе с Упеником, который должен получить для табора печеный хлеб и продукты.) И Веревкин в сотый раз мысленно задавал себе вопрос: из каких побуждений Галя взяла тогда на хранение его ружье и мешок? Что ею руководило? Вспоминая свою первую любовь, женитьбу, Веревкин сознавал, что сейчас он уже не тот, каким был восемь лет назад. Он уже лучше умел владеть собой, скрывать свои чувства. Ему казалось смешным в теперешнем его возрасте открыто ухаживать за девушкой, — тем более, что она относилась к нему с явной антипатией. Эту свою любовь он привык считать неудачной, скрывал ее. Может, в этом стыдно признаваться, но ответное чувство Гали было бы сейчас ему желанней, чем в свое время любовь жены. Чем это объяснить? Тем, что тогда он был моложе, эгоистичней и самоувереннее, или тем, что, может быть, люди по-настоящему начинают дорожить любовью только в зрелые годы, как должно быть, только в зрелые годы приходит сознание ценности жизни — величайшего дара природы?
Громкий топот копыт заставил Веревкина оглянуться: десятка полтора молодых разыгравшихся коней во главе с пегой кобылкой отбились от табуна и пустились к хутору, оглашая воздух заливистым ржанием. Двое табунщиков и Омелько Лобань, который никогда не упускал случая поджигитовать, поскакали им вдогонку. В монотонной жизни табора это было развлечением. Вот табунщики — отсюда они казались теперь очень маленькими — отрезали весь косячок от хутора возле самых токов, километра за четыре от шляха, завернули его и уже погнали обратно. Откуда ни возьмись, из облака вынырнула большая оса. Она все росла, злилась, гудела сильнее, и, наконец, херсонцы разглядели черный самолет.
Табунщики вдруг бросили косячок и, распластавшись на своих лошадях, точно желая вжаться в ковыли, понеслись обратно к гуртам. Самолет резко снизился, пошел на бреющем, и до херсонцев донеслась далекая, но отчетливая очередь пулемета.
— Немец! — истошно вскрикнула какая-то баба.
— Ой, головушки наши бедные!
— Пропали!
В колонне началась паника. Это был первый немецкий самолет, который херсонцы увидели в такой грозной близости. Заметались доярки, заплакали дети, гонщики зачем-то стали остервенело стегать скот, словно надеялись ускакать от самолета. Затрещали ребра арб, колеса, дышла. Овчарки подняли вой; коровы заревели как-то по-особенному утробно; волы, с налившимися кровью глазами, старались высвободить шею из ярма; возбужденное состояние людей легко передается животным. Некоторые женщины полезли под возы, и одну чуть не переехало колесом.
— Стойте, курицы бескрылые, — зыкал на доярок Маруда; он так побагровел, что пропали веснушки. — Чего панику разводите? А ну, смирно! Немец-то один, гляньте. Да у него, видать, и фугасов нету, давно бы кинул. Разведчик, небось, какой.
— Не держитесь скопом! — кричал и Веревкин, крутясь на тяжелом мерине, грозя кому-то плетью. — Рассыпайтесь по степи — побьет пулеметом!
Ему было видно, как, бросив конский косяк и двух табунщиков, немецкий самолет стал гоняться за третьим. Но парень попался не трусливого десятка: он то подымал коня на дыбки, вертясь, как бес, то вдруг останавливался на скаку, точно кинутый в землю нож, то резке бросался в сторону, и черный стервятник, который, казалось, вот-вот заденет его своим белым крылом, пролетал и сыпал очередью мимо.
Может быть, это и помогло остановить панику в колонне. Люди, убедившись, что немецкий «асс» словно не замечает их, начали оборачиваться и глядеть на неравный поединок. Отовсюду слышалось: «Кто такой?», «Кто ж это?» А конник все кружил у токов, не приближаясь к гуртам, точно с умыслом оттягивая опасность на себя. Но долго так продолжаться не могло. Делая виражи, «мессершмитт» вдруг пошел в пике. Горестное «ох» пронеслось над колонной: всадник и конь с разбегу ткнулись в траву. Все было кончено. Черный самолет торжествующе сделал мертвую петлю над убитыми, взмыл в небо и исчез.