— У меня другие пороки, — развеселившись, оправдывается он. — Я подмазываюсь к начальству, собираю почтовые марки, сидя скриплю стулом и не люблю свою жену.
Брошено это шутя, несерьезно, так беззаботно и небрежно, что слова скорее отрицают свой смысл, чем подтверждают, тем не менее он испытывает легкую неловкость и догадывается, что был нетактичен, без особой нужды и связи упомянув Аврору и хотя бы косвенно, мимолетно коснувшись их отношений. И, стараясь загладить впечатление, он иронично добавляет:
— Но уж твой Перкон, я надеюсь, в избытке наделен теми недостатками, которые, по-твоему, Ритма, делают человека человеком!
— И не только теми, — беспечно отвечает она со смехом, исключая тем самым всякую хоть малейшую вероятность, что Аскольду, со своей стороны, удастся косвенно затронуть теневые стороны ее жизни. — Между прочим, у Вилиса нынче день рождения. И все это — по случаю торжественного события. — Она кивком указывает на заднее сиденье, где пакеты, сверток с каллами и картонная коробка мелко дрожат от вибрации мотора.
— Сколько же ему стукнет? — любопытствует Аскольд, ни с того ни с сего подумав: «Разве каллы носят не на похороны? Холодный, типично кладбищенский цветок…»
— До пенсии всего ничего, — тем же игривым тоном отзывается она. — Ровно три года, Каспарсон.
Значит, пятьдесят семь. Господи, какая же у нее с Вилисом разница в годах? Спросить? Неловко. К тому же тогда пришлось бы осведомиться о возрасте Ритмы, а это уж ни в какие ворота, хотя ей никак не может быть и сорока. По паспорту. А на вид тридцать два или три, максимум тридцать пять. Роскошная женщина… Аскольд ловит себя на мысли, что обе они — и Аврора и Ритма — принадлежат к одному и тому же типу, полным брюнеткам, однако то, что ему кажется серым, некрасивым и даже безобразным в Авроре — круглое лицо, полный бюст, широкие бедра и тяжеловесность в фигуре и походке, — те же самые свойства и черты, какие он терпеть не может в Авроре, какие в Авроре его только раздражают, в Ритме его прельщают и пленяют ярко выраженной женственностью, которую подчеркивают и оттеняют духи, губная помада, пудра, тушь для ресниц, таинственный и немножко мистический арсенал косметики, говорящий о желании нравиться, покорять, одерживать победы — желании, которое откровенно выражают Ритмины взгляды, жесты, голос и которое так и струится из недр ее существа, заставляя Аскольда чувствовать себя настоящим мужчиной, а не только супругом, отцом, начальством.
— Как видишь, Каспарсон, совсем-совсем не круглая дата, — произносит Ритма, думая о Вилисе, своем Вилисе Перконе. — Так что мы празднуем, можно сказать, в узком семейном кругу. Но чтобы уж совсем ничего, ведь тоже нельзя, правда?
Это один из тех риторических вопросов, которые никакого ответа не требуют — ни согласия или подтверждения, ни сомнения или возражения, и, вообще говоря, Аскольду это неинтересно, ему до этого нет никакого дела, скорее наоборот — в который раз он замечает в себе неприязнь к Перкону, нетерпимость, а тут еще эти каллы и торт, настолько неподходящие подарки для мужчины, что делают его просто смешным. Аскольд уже чувствует знакомое желание поиронизировать, проехаться по этому поводу, но вовремя останавливается, ведь Перкон ничего плохого ему не сделал и вообще их пути-дороги сходились всего несколько раз, да и то это громко сказано. Года два назад Аскольд как директор вызвал Перкона в школу, когда Айгар провинился, да изредка Перконы и Каспарсоны встречались на каких-нибудь торжествах у соседей, как, например, в прошлом году на празднике совершеннолетия (или то была грандиозная свадьба?), когда Ритма оказалась рядом с Аскольдом за столом и они даже немного потанцевали. Его антипатия к мужу Ритмы не имеет и не может иметь под собой ни твердой почвы, ни оснований, Аскольд это сознает и все же испытывает к Перкону предубеждение, неприязнь, как к врагу, что-то вроде чувства явного превосходства, как если бы решающим, определяющим в их отношениях были мускулы, природная грубая физическая сила. Он подавляет рассудком, сдерживает в себе желание унизить Перкона и охаять, задеть и выставить в смешном свете — желание, которое всячески старается скрыть, инстинктивно стыдясь этого, ведь Перкон всегда держался с ним корректно, дружески и учтиво.
— Велдзе достала мне по знакомству арманьяк, — оживленно сообщает Ритма, как будто им действительно больше не о чем говорить, абсолютно не о чем, кроме как об этом из ряда вон выходящем событии, удивительном и неописуемом, этом эпохальном событии — дне рождения Вилиса Перкона. — Ты знаешь, Каспарсон, что такое арманьяк?
— Не совсем, — роняет он нехотя.
Такой ответ Ритму только веселит, и она со смехом восклицает:
— Бог ты мой, какая невинность!
— Я не вращаюсь в избранном обществе.
— Зря ты насмешки строишь, Каспарсон.
— Что сделаешь, если я не наловчился завязывать контакты и доставать таким способом дефицит? Тут нужен, так сказать, особый нюх.
— У тебя и так все есть, — подумав, говорит она изменившимся голосом, чуть ли не с грустью.
Он удивлен.
— Все? А именно?
— Все, — только повторяет Ритма, описывая рукой неправильный замкнутый круг, как бы рисуя в воздухе детский символ полного счастья.
У него вырывается короткий смешок.
— Ну чего тебе не хватает? — любопытствует теперь она.
Тогда это и случается. Он ни к чему не готовился, и все происходит внезапно, само собой, в мгновение ока, — оставив на руле только левую руку, он берет в правую Ритмину ладонь, она в варежке, он не чувствует тепла ее кожи, только живую форму пальцев, его поражает собственный поступок, он слабо себе представляет, каким может быть следующий шаг, следующий жест и какое за этим может последовать слово, как будто его ведет слепая сила — земного тяготения или центростремительная, но Ритма отнимает руку, говоря:
— Не балуйся, Каспарсон! Еще заедем в канаву.
Она произносит это привычным, игривым и легким, почти всегда неизменным тоном, за которым сейчас может скрываться самая сложная комбинация переживаний и чувств, но с тем же успехом может и не скрываться ничего, ведь и его прикосновение может означать многое и может не означать решительно ничего, так что с внешней стороны они квиты. И все же Аскольд чувствует недовольство собой и своим поступком, сам не зная, жалеет ли о том нечаянном движении, которое и лаской не назовешь, или, напротив, досадует на себя, что упустил нечто, проморгал и оно навсегда кануло в прошлое. И он хочет, чтобы Ритма не придала никакого значения этому мелкому инциденту, и в то же время безотчетно желает, чтобы этот случай оставил память, какой-то след в ее душе — смущение или хотя бы тайное волнение или раздумье. Но по ее поведению трудно что-либо заключить. В манере и голосе не меняется ничего, как будто порыв Аскольда, поползновение к близости она приняла как должное, как нормальную дань своей чарующей женственности, как законное, само собой понятное свидетельство своей прелести, которую он прекрасно сознает. И такое отношение Ритмы его задевает, как бы смазывая самобытность его личности и делая его мужчиной вообще, рядовым представителем своего пола и только, но одновременно и распаляет, толкая преступить, самоутверждения ради, все границы.
«Какая чепуха! — размышляет он, слегка иронизируя над собой и освобождаясь тем самым от смущающих двойственных мыслей. — Не хватало еще, чтобы я как балбес стал заигрывать с каждой смазливой бабенкой!»
Он старается разжечь и поддержать в себе критическое, насмешливое отношение к происшедшему и к Ритме тоже, которая изредка поглядывает через плечо, словно бы снова убеждаясь, что торт не накренился, а цветы не съехали с сиденья и вообще вещи целы и невредимы и в руки виновника торжества попадут в наилучшем виде.
В ее поведении сквозит что-то мелкое, ребяческое и забавное, она оглядывается, как маленькая девочка, на купленные игрушкп, не в силах скрыть простодушной радости, и в голове у Аскольда мелькает, что она не слишком умна, что интеллект — не сильная ее сторона, а сильная — экстерьер… фактура.
Он усмехается про себя, сам того не сознавая, зато Ритма его ухмылку замечает и тут же, без околичностей спрашивает:
— Над чем ты смеешься, Каспарсон? Надо мной?
Глазаста она, это факт, ловка и проворна и очень откровенна, и ее открытость и прямота подкупает, пленяет, обезоруживает что ли, рядом с ней Аскольдова ирония выглядит притворной, двуличной и ненатуральной.
— Нет, — отвечает Аскольд, против воли немного смущаясь под пристальным взглядом Ритмы, испытующую зоркость которого он скорее угадывает, чем видит. Он слышал об удивительной, необъяснимой женской интуиции, и ему невольно хочется выйти из ее круга, за пределы досягаемости, как будто Ритма в состоянии без слов угадать, вызнать и все остальное о нем и о его жизни, его влечениях и срывах — о том, что он в себе таит за семью печатями, не подпуская никого близко и опасаясь даже чужих догадок.