— Да. На шестой раз Иноземцева попала в ярангу, побывала на празднике. Там шаман был злой. Праздник наш добрый, но человек, который руководил, был злой, у него была деревянная кукла, он над ней заклинания говорил. Призывал чукчей не жить в домах. Пугал. Он называл фамилии чукчей, и кукла в это время вспыхивала над жирником синим огнем. Обещал, что дома этих чукчей сгорят.
— И сгорели?
— Да. Один сгорел, потом второй. Но это было раньше, до праздника. А на празднике Иноземцева его разоблачила.
— Как?
— Она взяла куклу! Вышла из яранги. Пришла, подержала над жирником — кукла вспыхнула синим огнем. Она налила на куклу спирт. Шаман тоже незаметно мазал ее спиртом, или старуха незаметно мазала спиртом, а потом старик держал ее над жирником — вот и весь фокус.
«Вот ведь как интересно, — подумалось мне. — Наверное, действительно стоило остаться тут надолго, чтобы услышать эту историю. Надо будет сказать Юре, пусть приедет, все узнает подробно, напишет. Мало кто пока знает, какие интересные люди жили когда-то здесь, в этом пустынном нынче Углу».
— А где она сейчас?
— Не знаю. Заболела и уехала. Сейчас старая или умерла. Скоро мы сворачиваем яранги. Приходи в гости, прощаться.
Я пришел. Принес подарки. Лильи подарил мне легкую кухлянку из неблюя. Я ее тут же надел, был ветер, а на море шторм.
Чукчи разожгли костры. Мы устроили хороший ужин. Ветер стал пронизывающим, мы с улицы ушли в ярангу и ужинали там. Была ночь. Шторм на море разыгрался не на шутку. Я простился и пошел по берегу домой. Люди стояли на обрыве и как завороженные смотрели на море и красный закат. На горизонте качался на волнах большой корабль. Наверное, первый из караванов, которые я ждал.
А люди стояли и смотрели на море, на красную полоску солнца, на корабль. Мне подумалось, что если бы волею случая на этом пароходе оказался писатель, ему не надо было бы ничего придумывать. Он мог написать просто, как есть: «Всю ночь был шторм, и люди стояли на берегу…»
«Каждое утро солнце встает над планетой, его добрые лучи гладят лицо моего друга, гладят его морщины — их у него становится все больше с каждым новым днем…
Ну и что ж. Если солнце не стареет, то и друг мой тоже, несмотря на морщины. Ведь его морщины — они мои: я в его лицо смотрю, как в зеркало, а мне так не хочется стареть…
И он так же смотрит в свое зеркало — мое лицо. И друг для друга мы не меняемся. А если мы остались — мы будем.
Сейчас я войду в его избушку, мы обнимемся, два немолодых уже мужчины.
Нам хорошо будет, мы вспомним обо всем, что успели сделать. На Чукотке. И вообще.
Мы знаем: все, что не успели сделать, сделают другие. Хорошо, чтоб у других тоже были друзья».
Так думал Артур Миронов, когда подъезжал к охотничьей избушке своего старого друга эскимоса Кеннакука, попросту Кена.
…Миронов уезжал, как возвращался. Больше праздников не было. Уезжал к друзьям — от любимой женщины. Потом догадался, что уезжал просто от суеты к покою. Кто же суетится на берегу Ледовитого океана, перед лицом вечности и безмолвия?..
Толстый Кен, с которым он сетью вытаскивал из-подо льда громадную нерпу, добрый молчаливый Кен сказал:
— Ты живешь в городе, я в тундре, но ты думаешь, как и я, когда один.
— А когда людей много?
— У меня в избушке много не бывает. Вот ты приехал — хорошо. А теперь когда приедешь?
— Не знаю.
— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.
— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.
— А потом? — спросил Кен.
— Не знаю.
— Тогда я тебя не отпущу.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся. Миронов.
— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…
— Пойду собак покормлю. Можно?
— Конечно. Мальчик тебя помнит, — сказал Кен. — Он тебя сразу узнал…
— Я его позову.
— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.
— Я его позову, можно?
— Он тебя помнит.
— Мальчик!
В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.
— Ненкай…[2] — нежно шептал и гладил его Миронов… — Ненкай.
Кен улыбался: тепло было у него на сердце.
Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени гостя. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.
Миронов достал сахар и дал его Мальчику.
— Не надо, — сказал Кен.
— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок.
— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.
— Ладно, — сказал Миронов.
Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.
Вечер наступал быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавник был заготовлен еще с осени), принес угля, печь загудела.
На обшарпанной штукатурке плясали блики огня; блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали причудливые, жутковатые фантастические рисунки.
«Совсем в стиле Питсеолак[3]», — подумал Миронов и решил зажечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин…
— А ты знаешь, — сказал Кен (они сидели на полу и пили чай), — ты знаешь, это я тогда, давно-давно, помог Агыге совершить обряд добровольной смерти.
Миронов внимательно посмотрел на Кена, вздохнул:
— Да знаю, знаю! Сколько можно вспоминать об этом? Каждый раз ты об этом! Вот уж больше двадцати лет!..
И вот Миронов у себя в городе, в постели; он прибаливает, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии в Хабаровске, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет. А на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.
«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».
И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, чаепития, неторопливые разговоры.
Кен должен приехать и остановиться у Миронова. Миронов обещал ему достать путевку на курорт Талая. С путевкой уже полная договоренность, а Кен все не едет. Да и пожил бы старик хоть недельку в городе — все развеялся бы после тундры.
До вечера далеко. Миронов лежит в постели, и даже читать ему не хочется. Лекарства лежат рядом, на стуле, целая выставка медикаментов в пузырьках и таблетках.
«Не забыть бы переставить на подоконник, — думает он, — чтобы сын не дотянулся».
Сейчас Малыш большой, уже в яслях, скоро два будет, а совсем недавно — и вспомнить Миронову смешно — остались они одни, мать тоже на сессию укатила, подруги ее шефствовать приходили. Все премудрости молодой мамаши Миронов усвоил на удивление быстро, и шефствующие женщины уверяли, что у него даже лучше получается. И перестали в гости ходить, чем очень обрадовали молодого папашу, будущего кандидата наук: не мешали работать. Дома его кабинет завален картами, схемами, образцами — работал он допоздна и, кивая на сына, объяснял друзьям:
— Вдвоем пишем! Стараемся!
Нелады с сердцем у него начались недавно, после сорока. О причинах он догадывался и без врачей: неумеренность во всем. Неумеренность в работе, в застолье, в курении, в распорядке жизни. Окунался с головой в работу или в спортзале упорно и зло изгонял из организма токсины. А стрессы — у кого их нет?
И когда его прижимала суета, он искал всякого повода, чтобы хоть ненадолго очутиться на берегу Ледовитого, в избушке у Кена. Благо, организовать это было нетрудно. Миронов — геолог, когда-то его партия работала в этом районе, а мало ли дел может быть в этом районе у бывшего начальника партии или в соседнем, из которого до избушки добраться легче, чем из города.
«Весна… — думает Миронов. — Скоро зелень пойдет… не пропустить бы одуванчики… салат «писанли» соорудить… да и другой травки поесть, глядишь, и полегчало бы…»
По весне в городе, в местах, свободных от бетона и асфальта, в изобилии росли одуванчики, Миронов собирал их, пока они еще не выбросили цвет.
Салат готовил сам, угощал друзей. Те пробовали, нахваливали. Только жена скептически относилась к кулинарным экспериментам Миронова. И соседка была на стороне жены, предпочитая салату из одуванчиков ломоть баранины или бифштекс с кровью.
Соседка была громадной, рыхлой женщиной, пожилой, с больной печенью. И однажды Миронов накормил ее все-таки салатом, пообещав на второе оленины. Боли в печени у соседки прошли. Через неделю она сама попросила — он приготовил.
— Заготовьте побольше зелени, а то они завтра-послезавтра в цвет пойдут, поздно будет, тогда другие блюда надо готовить.
Соседка до самой зимы не обращалась к врачам. И потом смотрела на Миронова, как на мага-чародея. Только жена, глядя, как Миронов заправляет листья одуванчиков сметаной, говорила;