Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое главное – артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой.
Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились. Вдруг голый до пояса, рыжечубый запорожец затрясся, словно в падучей, откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого, тоже обнаженного до пояса, запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный, бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в это время лысый, с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге.
У меня под самым ухом звякнули в колокол.
И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был, все стало очень похоже на картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а запорожцы все сидели и стояли на сцене как вкопанные – мне даже надоело смотреть на них, а в зале стали кашлять.
Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.
Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст.
– Приготовься, милый! Твоя очередь! – сказал он.
– Как, уже? Лучше я после…
– Ничего, не бойся! – подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.
Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное.
Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:
– Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура!
Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.
– Вирш подолянина Степана Руданского «Гей, бики!» – несмело начал я и, сразу отважившись, продолжал:
Та гей, бики! Чого ж ви стали?
Чи поле страшно заросло?
Чи лемеша iржа поiла?
Чи затупилось чересло?
Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я еще громче спрашивал:
Чого ж ви стали? Гей, бики!
Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка.
И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.
И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище…
Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше.
Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:
Та гей, бики! Зерно поспiэ,
Обiллэ золотом поля.
I потече iзнову медом
I молоком свята земля.
I все мине, що гiрко було,
Настануть дивнii роки.
Чого ж ви стали, моi дiти?
Пора настала! Гей, бики!
В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать за кулисы, как меня остановил Подуст.
– Молодец! Чудесно! Читай еще!
Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил:
– «Когда мы были казаками». Вирш Тараса Шевченко!
В зале снова захлопали – видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал:
Когда мы были казаками,
Еще до унии, тогда
Как весело текли года!
Поляков звали мы друзьями,
Гордились вольными степями,
В садах, как лилии, цвели
Девчата, пели и любились…
Сынами матери гордились,
Сынами вольными… Росли…
Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал шепот:
– Манджура! Манджура!
Я повернул голову.
Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал:
…Росли сыны и веселили
Глубокой старости лета…
Покуда именем Христа
Пришли ксендзы и запалили
Наш тихий рай. И потекли
Моря большие слез и крови,
А сирых именем Христовым
Страданьям крестным обрекли…
Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл себе рот. Похоже было – ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры.
– Манджура! Манджура! – неслось из-за кулис.
Я совсем растерялся.
«А может, это все мне только кажется?» – подумал я.
И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:
Поникли головы казачьи,
Как будто смятая трава.
Украина плачет, стонет, плачет!
Летит на землю голова
За головой. Палач ликует,
А ксендз безумным языком
Кричит…
…На меня с визгом несся занавес.
И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.
Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки.
Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.
– Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. – хрипел Подуст и размахивал руками.
Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии.
– Где он? – спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами.
– Вот, полюбуйтесь! – сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир.
– Вы тоже хороши! – крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. – Я же приказывал вам проверить программу… А вы… Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь!
Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. «Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!» Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал:
– Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк?
А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?
Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?
Я думал: «Кричи, кричи, а я буду молчать».
И молчал.
Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках.