— Может, и напишу, — отозвался Кулешов. — Поучительная история. А иронию вашу я хоть и понимаю, но не принимаю.
— Не храбрись, Сережа. Грустно тебе сегодня было у Артура, я по глазам вижу. Ох, грустно. Погоди! Глянь-ка, это еще что за светопреставление?
Они только что вышли на центральную улицу, шедшую круто под уклон, и увидели мчавшийся вниз каток, которым утрамбовывают асфальт. Отсюда трудно было рассмотреть; то ли потерял управление каток и водитель не мог его остановить, то ли водителя там вообще не было: махина стремительно и бесшумно, как в немом кино, катилась со все увеличивающейся скоростью, точно по центру улицы, и люди, замершие на тротуарах, уже видели то, что должно сейчас произойти. Они видели, как растерянно стал рыскать в стороны переполненный автобус в самом конце проспекта: уже не свернуть, не укрыться в переулке.
— Боже! — сказал Кулешов. — Что же это… Ведь сейчас он его расплющит! Сейчас он его…
И тут от гастронома, где никаких стоянок машин не было, как-то боком вылетел крохотный зеленый микроавтобус и тут же, сделав невероятный поворот, угодил под каток. Тишину разорвал сухой короткий скрежет: «пазик», раздавленный, как консервная банка, отлетел к другой стороне улицы, а каток, круто изменив направление, врезался в угол дома.
Когда осело облако кирпичной пыли, все увидели, что каток был пуст. Но это потом, а сначала люди кинулись к раздавленному «пазику», валявшемуся вверх колесами; завизжала милицейская сирена; образовалась плотная толпа, и как Жернаков и Кулешов ни пытались протиснуться к машине, чтобы узнать, жив ли водитель, их оттиснули к тротуару.
— Вот ведь подвернулся, бедняга, — сокрушался кто-то. — Не повезло, так не повезло!
— Ничуть не подвернулся. Я сам видел! — горячился пожилой мужчина в кепке. — Он сидел и курил себе в машине, «пазик» заведенный был. Потом, как каток покатился, гляжу — он — хвать! — и на газа! Хвать — и наперерез… А вы говорите: «Не повезло!»
— Думаете, он нарочно?
— Да я своими глазами видел!
— Жив? — спросил вынырнувшего из толпы паренька.
— Да ну, куда там! И собирать, небось, нечего будет!
— Жив! — сказала тетка, тоже протиснувшаяся к тротуару. — Живой. Только сейчас в машину понесли. Вроде ударило его сильно, а так целый весь.
Народ понемногу стал расходиться.
— Вот так оно и случается, Петр Семенович, — Кулешов все еще не мог прийти в себя. — Идешь, и — вот тебе на! А парень-то… Неужели он так быстро сообразил?
— Сообразить недолго, — сказал Жернаков. — Сделать надо.
— Да, да… Я, знаете, пожалуй, пойду. Очень интересно. Пойду и узнаю, что за герой такой. У меня прямо волосы дыбом встали, когда этот танк, можно сказать, загрохотал. Я вам потом позвоню. Когда все выясню.
Кулешов торопливо пошел наверх, должно быть в ГАИ, а Жернаков еще некоторое время стоял на перекрестке. Сдавило сердце. Он и в кино, бывало, точно также ощущал тугой ком у горла, когда на его глазах шли на смерть. Так то в кино! А тут… Когда-то Горин утверждал, что у него образное мышление, только, наверное, он ошибся. Хоть убей, не может он представить себе, что испытывает человек, закрывающий грудью амбразуру или вот, как сейчас, заслоняя собой людей.
А тот, что сидел в машине, — он мог бы представить? Вряд ли. Другие у него дела. Или тот мальчишка-матрос, о котором писал в своем дневнике Вершинин, тот, что, трижды раненный, не оставил пулемета — он до начала боя мог представить, что сделает это?
Возле ресторана «Волна» он немного помедлил. Только что вспомнился ему капитан Вершинин, а тут, за стеклянной дверью, дует на трубе сынок капитана, которому, видите ли, неинтересно жить на свете. Зайти бы, отозвать в сторону и сказать, что отыскался след отца, что лежат в столе у Жернакова не отправленные двадцать лет назад письма… Он еще вчера, помнится, собирался это сделать, но тут, помедлив, пошел дальше. Именно сейчас ему было бы особенно противно смотреть на Павла.
2
Замятин любил собак. Удивительно симпатичные животные! Только всегда вроде как на перепутье: вот есть у человека, скажем, спаниель, а у соседа — волкодав, тоже глаз не отвести, а напротив колли живет — так это же прямо изваяние, а не собака! Как тут выбирать?
Вот и сейчас он сидел на лавочке против дома со своей писклявой Фиорентиной, а сам поглядывал на детскую площадку, где крохотная девчушка прогуливала боксера.
«Хороший пес, — подумал он. — И девочка воспитанная: поручили ей собаку вывести, она с ней гуляет. А Димка, поросенок, Фиорентину одну бросил, сам угнал неизвестно куда, теперь сиди тут и дожидайся. Хотя, конечно, Димка не виноват, что у него отец растяпа, ключи дома забыл».
— Правда, что ли, что тебе новую квартиру дают? — спросила сидевшая рядом соседка. — Рад небось, до смерти?
— Дают… Только еще подумать надо. Места у нас хорошие. Можно сказать, знаменитые.
— Это верно. И дом у нас — всем домам дом. Ты не торопись особо-то.
Замятин действительно жил в самом лучшем, самом большом и высоком доме, который построили несколько лет назад и который с тех пор стал непременным атрибутом всего, что касалось города: он красовался на бесчисленных фотографиях и открытках, его можно было увидеть в «Огоньке» и в «Смене», и не было, пожалуй, киножурнала, посвященного Северу, где бы дом номер четыре по улице Гагарина не занимал надлежащего ему места.
Рядом уже поднимались фундаменты еще нескольких таких же домов, но Замятину приятно, что он живет в первом. Ему приятно, что их улица, как недавно сказал кто-то по телевидению, будет скоро одной из красивейших улиц на всем Дальнем Востоке. Вот почему он еще подумает: менять квартиру или не менять. Конечно, лишняя комната — хорошо, но он, Замятин, все-таки хочет жить не просто на улице, а на улице Самой Красивой.
Вполне возможно, что Тимофей Жернаков не упустит случая сказать: «Как же, разве Замятин может жить где-нибудь еще? Ему, Замятину, этого никак нельзя». Ладно! Тимофей не в счет. А если кто еще сомневается, имеет ли он на это право, то пусть не сомневается: имеет. Потому что это его личный город, который вырос у него на глазах со всеми своими домами, скверами, со своими знаменитыми тротуарами — таких тротуаров больше нигде не увидишь: они аккуратно выложены замысловатыми плитами, меж которых пробиваются трава и одуванчики.
Замятин считал себя коренным северянином. Он родился в палатке, что стояла на месте нынешнего универмага, ловил бурундуков на просеке, ставшей теперь проспектом Маркса, и лет до семи твердо верил, что картошку привозят из Африки.
Замятин был ревнив ко всему, что происходит в городе. Он никогда не сравнивал его с другими, потому что другие города были сами по себе и к его городу отношения не имели. Но зато, по праву коренного горожанина, знавшего тут каждый выщербленный кирпич и каждую выбоину на асфальте, он, может быть, гордился тем, что было хорошо, и возмущался тем, что казалось ему уродливым и скверным.
Он часто ловил себя на том, что, остановившись где-нибудь на углу, а то и вовсе посреди улицы, начинал вдруг мысленно переставлять дома, расширять газоны, перекрашивать фасады, убирать в проходные дворы ларьки и палатки. Его не покидало ощущение, что он ходит по городу, как по очень большой квартире, своей квартире, и потому всякое неудобство он воспринимал как личное неудобство. Как-то лет семь назад шли они с Жернаковым в город и по дороге остановились покурить возле Каменного карьера. Город оттуда виден как на ладони. Замятин, присев на бревно, по привычке стал фантазировать.
— Видите, — сказал он, — какая несообразность получается. Выровняли площадь перед управлением, и стала она как взлетная полоса. Продолжение ей требуется. Я бы, например, поставил в конце ее какое-нибудь легкое, стремительное здание, чтобы оно словно на взлете было. А косогор, что за площадью, надо срыть — тогда эта стремительность, этот отрыв от земли будет ощутим с любой точки. Зато у Дома пионеров я бы по обе стороны отсыпал пандусы — это сгладит неровности рельефа, а то он как на пупу стоит.
Вот так, дымя сигаретой, он развивал свои архитектурные замыслы, пока Жернаков его не остановил:
— Ладно болтать-то, — сказал он. — Чего напридумывал? Тоже люди понимающие строили, знают, что к чему.
Строили город и вправду люди понимающие, а потому через несколько лет поставили они, как и виделось Замятину, на краю «взлетной полосы» легкий и прозрачный Дворец культуры, пандусы отсыпали, вывели уродливую горку пологим амфитеатром к самой реке, — словом, многое сделали из того, что замыслил когда-то Замятин, и Жернаков, снова как-то остановившись с ним у карьера, озадаченно сказал:
— Ох, Володька, Володька. Какой-то ты бездонный. Не знал я за тобой, что ты и в этом деле глаз имеешь. Только… Сто раз говорил и еще раз скажу: не спрашиваешь ты с себя полной мерой. Не спрашиваешь.