Что же теперь с ним будет? Выгонят наверняка. Придется одному добираться до дома. А теть Лида потом приедет, станет рассказывать подробности. Отец будет сидеть и слушать, а голова опущена, как всегда бывает, когда ему неприятно. А после пойдет на крыльцо курить, и даже в комнате будет слышно, как он тяжело вздыхает. И это хуже всего, когда он просто вздыхает, потому что гораздо лучше, если б он выругался. А он просто молчит. А мать уходит в комнату наверху, где зимой хранятся веники для бани, вязанки лука, мешочки с горохом и фасолью, а летом стоит родительская кровать, она уходит туда и не показывается очень долго, а после этого лицо у нее заплаканное и она почему-то не смотрит сыну в глаза, будто ей стыдно за что-то. И в доме в такие минуты стоит тягостная атмосфера несчастья. А впрочем, разве может быть несчастье, если он вернется домой? Отец только и думает об этом. Просто он сильный и не хочет признаться, как тяжело ему без сына. Когда провожал, даже не поцеловал, хотя Эдька видел, как ему этого хочется. Просто прижал его голову к щеке и держал так долго-долго. А потом Эдька обнаружил в кармане пиджака совсем незапланированную и неучтенную пятидесятирублевку. И это тоже отец. Потому что ему стыдно чем-то другим обнаружить свою любовь. Разве можно подумать, что он не будет рад его приезду? Чепуха!
И все ж — это не тот приезд. Чем похвалишься? Можно, конечно, попросить теть Лиду не говорить о его подвигах, но это унизительно. Как она о нем подумает? Скорее всего, скажет: «Не Рокотов ты, племянник…
Нет в тебе нашей гордости, прямоты, умения не гнуться в обстоятельствах». А это будет еще хуже, чем отцовское молчание.
А ведь он никому не хотел зла. Просто все так нескладно получается. Отец с детства учил: не говори дурных слов о человеке за глаза. Так и поступал. Говорил Коленькову в лицо все, что думал о нем. Плохо. Сам чувствовал, что плохо. Не говорить? Тогда что? Со злом, с ошибками людей нельзя мириться. Надо помогать людям их исправлять. Он надеялся, что поможет Виктору Андреевичу своей прямотой, потому что скажет ему то, что думают все и не скажет никто. Так где же истина? Теть Лида как-то сказала, что надо быть терпимее к людям, уметь прощать слабости, быть как-то дипломатичнее. Так, значит, пусть с Любимовым поступают несправедливо? Закрыть на это глаза? А «дипломатичнее» — это значит, если по-простому, то не лезь, куда тебя не просят. И еще равнозначнее: наше дело сторона, а начальству виднее, у него голова и зарплата большие. А если б он не был прямым и честным с Коленьковым, разве навяз бы он ему как лишний пуд за плечами? Да никогда. Были бы у них простецкие отношения, потому что есть теть Лида. А он отказался быть у начальства в любимчиках. И вот теперь придется вещички собирать. Чепуха… Знал про исход, еще когда замышлял поездку на танцы. Даже гордился тем, что может так рискнуть. А теперь ищет оправданий? Может, кинуться на Коленькова с обвинениями в пристрастности? Да нет, подло это. Никто не упрекнет, а на душе будет гадко. Не годится. Надо и расставаться без истерик.
Почему молчит Коленьков? На его, Эдькин, характер уже б проявил себя. Ну, не выматерился, так хотя бы сказал: «Сегодня же и отправим!» Или: «Черт меня дернул с тобой связываться…» Все было бы предельно ясно. А так сиди и думай: какой психологический прием он к тебе применит? Впрочем, воспитывать уже не будут. Раз Коленьков знает, что об этом чепе экспедиция в курсе, для него это сигнал к действию.
Через час выбрались на твердую почву. Котенок остановился, вылез. Следом — Катюша. Решительно направилась к Коленькову. Механик постучал по гусеницам трактора носком сапога, глянул на извилистый след в грязной жиже позади и полез за сигаретами.
— Виктор Андреевич, — голос Катюши почему-то звенел, и Эдьке показалось, что она вот-вот расплачется. — Виктор Андреевич… Рокотов здесь ни при чем… Это я… Я виновата. Я попросила его отвезти меня в село. Да. Он не мог отказать. Он настоящий…
— Ладно, — сказал Коленьков. — Разберемся.
— Я знаю… — Катюша забежала вперед, стала перед ним. — Я знаю, вам не нравится, что он говорит правду в лицо. А вас боятся. Вот так.
Коленьков стоял перед ней, сутулый, большой. Шапка сбилась набок, и виден был Эдьке седой висок и багровая щека с колючей щетиной. Он как-то непонятно топтался на месте, будто слова Катюши его смутили.
— Успокойся, — пробормотал он глухо. — Не место здесь.
Наступила тишина. Чавкала грязь под ногами Котенка, кружившего вокруг трактора и чутко прислушивавшегося к разговору. Потом Коленьков крупно шагнул к вездеходу, распахнул дверцу, сказал Эдьке:
— Садись!
Теперь перестроились. Вездеход пошел впереди, а следом, взрывая неистовым ревом тишину, пополз трактор.
Коленьков дымил беспощадно. Эдьке почти нечем было дышать. Виктор Андреевич делал вид, что Эдьки не существует, и этим самым вызывал у него тревогу. Хоть бы слово сказал, легче было бы.
Так и добрались до лагеря. Уже издали увидал Эдька Савву, торопливо шагавшего навстречу. Коленьков промчался мимо него, и Савва, развернувшись, рысцой кинулся следом.
Пусто было около палаток. Вышла тетя Надя, головой покачала:
— Что ж ты, милай? Да разве ж так можно?
Запыхавшийся Савва взял его за плечо:
— Ну-ка со мной пойдем.
Пошли к реке. Савва шмыгал носом, волновался. Прижав Эдьку к самому берегу, начал задавать вопросы:
— Зачем в село? По делу или как?
— По делу, Савва.
— Ты мне обскажи все, Федя. Не верю, чтоб ты с пустяком туда пошел. Ты… пояснять не надо, дело твое, ты мне твердо скажи, тебе край надо было туда?
— Тебе зачем это?
— Коленьков всех собирает. Сказал, что миром про тебя решать будем. А я не верю, чтоб ты ради баловства… Ты мужик не пустобреховый. Душу имеешь, а коли так, значит, тебя что-то призвало… Было дело?
Святая душа — Савва. И опять все сердцем воспринимает. Выдумал себе образ и теперь стоит насмерть. Чем сильна душа русская: болью к чужой беде. Иной раз этой боли со стороны и не надо человеку, а русский иначе не может, чтоб не сострадать, не подставить под чужую ношу плечо, а иной раз и по зубам за это получить: на, дескать, возьми плату за добро. Не модно стало сострадать, некогда человеку ценить исконную доброту, уж больно простовато оцениваться она стала, как нерациональное чувство в наш жесткий век. А рухни это чувство в нашем народе — и нет России, которая на всей земле за чужое счастье свои могилы пооставляла, которой болью отдаются и страдания незнакомых ей арабских стариков, и слезы африканской матери, которая безоглядно отдает все, что может отдать, и даже более того, относит свое счастье на потом, на те времена, когда в мире уймется от плача последний голодный ребенок. И все свято в тебе, русский человек, хотя бы и потому, что ты после того, как помог другим построить новые дома, последним убираешь с избы своей соломенную кровлю.
А что мог ответить Савве Эдька? И поэтому пауза затянулась. Эдька думал о том, что все было не напрасно, потому что помнил слова Катюши вечером после танцев. Если у человека радость — разве это не дело? Девчонка пять месяцев из тайги не выходит. Ее подруги в городе каждый вечер веселятся. А она свои бумаги месяцами в холодной палатке пишет да образцы за другими таскает. А плечи-то девичьи… Косынки бы модные тебе на них носить, а не в тайгу.
— Было дело, — сказал Эдька. — Важное дело, Савва.
Лицо Турчака просияло:
— Во! Про то я и говорил. Не могет, говорю, Федя просто так, по дурости. Это ж не дело машину куда гнать запросто так. Я душой чую правду, Федя.
А Эдька хотел увидеть теть Лиду. И, оставив Савву размышлять на берегу, кинулся Эдька к палатке, входить в которую было для него труднее всего. И видно, все ждали этого момента, потому что даже Коленьков оглянулся в его сторону как раз в это мгновение, когда он приподнимал полог.
Теть Лида сидела за столом. Может быть, нарочно наложила перед собой бумаги, чтобы встретить его спокойно. А может, и впрямь работы много. Только в это Эдька не верил.
— Здравствуйте, теть Лида.
Лицо у нее было каким-то странным: бледное, неподвижное. Эдька хотел начать объясняться, но не успел. Она поднялась, и куртка на желтом, цыплячьего цвета меху упала с ее плеч:
— Ты злой человек, Эдик! Ты эгоист. Я не могу понять, зачем тебе все это нужно? Почему ты не считаешься ни с кем? Я хочу, чтобы ты уехал. Это я говорю тебе как сестра твоего отца!
Это было на нее не похоже. Как же так? Ведь скажи она ему: бросайся в воду — и он сделал бы это. Теть Лида… Няня Лида, как звал он ее в детстве. Он ей верил, потому что все другие люди, и даже отец, они были какими-то слепыми в жизни, они советовали ему как надо, а не как по совести. Мать считала, что он должен жениться только на девушке с образованием. (Легче проживется, и здоровья у нее будет побольше. Не надорвет.) А теть Лида смеялась: «Господи, да откуда в тебе такое? Твой сын сам все решит и тебя не спросит. И отдай ему это право, оно ему принадлежит бесспорно». И Эдьке это было понятно и близко. Он ей доверял безоглядно, и она знала это. Пусть он виновен, пусть она скажет это, но ведь она его не выслушала. Не захотела выслушать. А ведь именно ей он сказал бы все. Именно перед ней, и только перед ней он хотел оправдаться. Теперь он будет молчать. Все. К черту тайгу, к черту всех. Один Савва — человек. И Катюша. И вот что, он возьмет ее с собой. Его поймут и отец и мать. И все будет правильно.