Образно говоря, по идеологии получается, что, если рабоче-крестьянская старушка переходит улицу, ей надо помочь. А если буржуазная старушка переходит улицу, ей нельзя помогать. Но идеологизированный человек, то есть человек с разрушенным нравственным чувством, вообще никакой старушке не будет помогать. И если б его поймали на том, что он не помог перейти дорогу пролетарской старушке, он бы сказал: «Я ей не помог, потому что в тот момент она мне показалась буржуазной старушкой».
Он это мог сказать искренне и неискренне. Неискренний, конечно, циник, он уже понял, что все это игра, и эта игра ему выгодна. Искренний страшней, ибо, не понимая, что внутри него разрушено нравственное чувство и в этом вся суть, он, рационалистически сожалея, что не помог близкой по классу старушке, будет стремиться ввести во все сферы жизни многочисленные знаки, по которым можно отличить своих от чужих. Что и случилось. Отсюда грандиозность бюрократической машины, которая окончательно запутывает вопрос и дает новые многочисленные преимущества циникам и мошенникам.
Думать, как некоторые, что наша идеология, разрушив старую нравственность, создала новую, хотя бы зачаточную, хотя бы частичную, хотя бы для правящей элиты, абсолютно неверно. Нравственное чувство или универсально, или его нет. Простейшее доказательство — безумная жестокость, с которой идеологи расправлялись со своими же соратниками. Сейчас жестокость снизилась, но ровно настолько, насколько снизилась идеологичность. Но я слишком далеко отошел от моего Алексея Ивановича. Я просто хотел понять, почему он в истории с этим монахом поступил столь странно и почему он даже в позднем рассказе не испытывал никакого покаяния.
Так вот, значит, этого самого Алексея Ивановича, командовавшего заводом, пусть небольшим, приспособил к себе этот Тихон. И Алексей Иванович теперь обслуживал его с той же степенью добросовестности, как, вероятно, раньше обслуживал свою идеологию.
И вот хотя я знаю все про него, а все-таки мне его жалко. И видеть его униженным для меня мучительно, и я ничего с собой сделать не могу. А ведь я уже не раз получал за это.
Однажды нас этапом пригнали в один из лагерей. У вахты встречал нас комендант с помощниками. У некоторых в руках дрыны. Все, что понравится из вещей заключенных, тут же отбирают.
Рядом со мной стоял парень лет восемнадцати. Оказывается, у него под бушлатом был надет шерстяной спортивный костюм, который дала ему мать во время свидания. Бушлат у этого парнишки был плохо застегнут, и один из людей коменданта увидел новую шерстяную фуфайку. Хотя заключенным формально и не положено ничего носить, кроме казенной одежды, но тот, конечно, хотел взять ее для себя.
— А ну, сымай! — дернул он его за бушлат.
— Не отдам, это мамин подарок! Это мамина память! — завопил парнишка.
Что-то во мне перевернулось.
— Оставь парня! — крикнул я и оттолкнул этого мерзавца.
Как они на меня навалились! Минут пять я еще держался в глухой защите, а потом рухнул. Оказывается, мне дрыном проломили череп, и я шесть суток без сознания пролежал в больнице. Прихожу в себя: злой, как змея. На весь мир и собственную глупость. На что, на что я надеялся, когда пытался его защитить?! Но, слава Богу, свет не без добрых людей. В больнице оказалась чудесная врачиха. Она не только выходила меня, но я и душой постепенно оттаял за месяц выздоровления.
И вот опять чувствую, назревает бешенство, но остановить себя не могу. Однажды утром Алексей Иванович подает Тихону, который возлежит на нарах напротив меня, кружку с чифирем. Потом подает ему завтрак. И тут Тихон, поварчивая, что Алексей Иванович сам не может ни о чем догадаться, велит ему высушить над печкой валенки.
И когда этот бывший директор завода, стоя у печки, стал сушить ему валенки, я не выдержан. Сидя на нарах, я ударом ноги выбил у него из рук валенки.
— Если кому надо подсушить валенки, пусть он сам их и сушит, — сказал я, взглянув на Тихона. Он возлежал напротив меня. Тихон, не меняя позы, взглянул на меня своими зелеными, невидящими глазами.
— А ты, летун, с душком, — сказал он наконец, а через мгновение добавил: — Жалко, что такие в тайге долго не живут.
— Давай выйдем, — сказал я, — посмотрим, кто дольше проживет.
Я был сейчас готов на все и знал, что таких людей надо переламывать сразу. Он снова посмотрел на меня своими длинноресничными, сонными глазами.
— Нам спешить некуда, — сказал он и, привстав с нар, стал надевать валенок, упавший возле него. Второй валенок отлетел ко входу в палатку, и Алексей Иванович несколько раз посмотрел на меня, потом на Тихона, как бы не зная, что теперь ему делать. Потом он поднял второй валенок и поставил его возле Тихона. Тот, не говоря ни слова, надел его…
…Завывание приближающегося на большой скорости глиссера прервало рассказ Виктора Максимовича. Метрах в десяти от нас на глиссере выключили мотор, и он по инерции прошел рядом с нами. Портовый милиционер сидел на средней банке.
— Быстро сматывайте удочки, — крикнул он, — греческий пароход идет!
Я вопросительно посмотрел на него, но он взглядом дал знать, что разговоры излишни.
— Быстро! Быстро! — повторил он. Моторист дернул за шнур, и мотор снова взвыл. Наша лодка сильно качнулась от большой волны. Развернувшись на бешеной скорости, глиссер пошел в сторону рыбаков. В открытом море другой глиссер мчался к далеким яхтам. На горизонте висел белый призрак приближающегося судна.
— Пошли к берегу, — сказал Виктор Максимович и стал сматывать леску, — сейчас они море очистят.
Редкие заходы иностранных судов в наш порт всегда сопровождались освобождением поверхности моря от любых плавсредств. Считалось, что таким образом они лишают потенциальных злоумышленников возможности контрабандой перейти на судно или что-то принять от него. Но это абсолютно исключено, потому что и в порту, и поблизости от порта иностранное судно всегда находится под неусыпным дозором пограничников.
Я смотал свою снасть и, сев на весла, стал грести в сторону города, Виктор Максимович, наклонившись, собирал рыбу в целлофановый пакет. Мы поймали килограмма два ставриды. Рыбаки, ловившие рыбу бережнее нас, постепенно расползлись. Одни, как и мы, в сторону города, другие, жившие на Маяке, удалялись в противоположную сторону. Почихивая, глохли и взвывали моторы. Те, что были на веслах, взялись за них. Виктор Максимович полулежал на корме, вытянув ноги и упираясь босыми ступнями в банку. Он продолжил свой рассказ:
— …И вот, значит, с тех пор наступила для меня странная жизнь. Ощущение такое, что рядом с тобой хищник и ты не знаешь, когда и как он на тебя накинется. Иногда мы работаем на одном шурфе, и я стараюсь следить, чтобы он не оказался за моей спиной, особенно если у него в руках кайло.
Иногда мы работаем в разных местах, и тогда я, проходя под обрывистой сопкой, поглядываю, не свалится ли мне на голову обломок скалы. Однажды ночью просыпаюсь и вижу: он, приподнявшись на нарах, смотрит на меня из полутьмы. Что задумал? Что у него под подушкой? Нож? Скоба?
Ладно, думаю, посмотрим, чем это все кончится. Алексей Иванович продолжает подавать ему завтрак в постель и по малейшему знаку заваривает ему чифирь. Но валенки, между прочим, тот уже не просит просушить. Что это означает? Не знаю.
Однажды нам, как обычно, привезли на нартах продукты и ящики с аммонитом. Кстати, мы перевыполняли норму по сдаче золота, и поэтому у нас вдоволь было чаю, курева, да и спирту перепадало. Так вот, выгружаем продукты и ящики с аммонитом. И вдруг Тихон мне говорит:
— А ну, летун, посмотрим, у кого гайка крепче. Давай, кто больше выжмет ящик!
— Хорошо, — говорю, — только ты первый.
Все остановились и смотрят на нас. Все понимали тайный смысл того, что произойдет. От того, кто окажется сильней, зависит мое будущее.
Ящик с аммонитом весит пятьдесят два килограмма. Он кладет его на грудь и начинает выжимать. Я знаю, что он физически сильней меня, но у него, как у заядлого чифириста, сердце разболтано. К тому же он не умеет правильно распределять силы. А я хоть и не занимался специально штангой, но во время боксерских тренировок в спортзале иногда подходил к штанге и знал основные правила.
Пытаясь сохранить силы, он выжимал ящик, не задерживая его на груди. Он не понимал, что гораздо правильней после того, как выжал вес, спокойно выдохнуть и с новым вдохом тянуть его с груди. Не сообразуясь с дыханием, он выжал ящик четыре раза. Попробовал в пятый раз, лицо его побагровело, ящик затрясся в руках, которые он так и не смог распрямить. Пришлось поставить его на снег.
Теперь я подошел к ящику. Я взял его на грудь. Выжал. Поставил на грудь. Выдох, и снова, набирая воздух, выжал. Я понимал, что должен его во что бы то ни стало сломать именно сейчас. Я выжал ящик семь раз. Хотел для наглядности преимущества (в два раза!) выжать его восемь раз, но почувствовал, что больше не вытяну, и поставил ящик на снег.