С досадой остановился перед запертой дверью нашей квартиры. «Опять с паровозом не может расстаться». Надо спросить у соседей, давно ли был Борис дома.
Вышла в коридор худенькая, с водянистыми глазами женщина, удивленно посмотрела на меня и шепнула оглядываясь:
— Нету, давно нету, унесли…
Лежу долго, потеряв счет часам. В наступающих сумерках вижу в углу голые ребра кровати, на вешалке висит удавленником куртка с блестящим черным мехом, который так шел к Полосам Бори. Не могу оставаться в этой комнате, где еще все дышит им.
Иду к Уралу, блуждаю высоким берегом и слышу знакомые переливы сигнала Борисова паровоза. Приметный гудок Бори. Сирена. Иду на призыв, разыскиваю паровоз на станции. Ожидаю встретить его грязным, заброшенным.
Нет, он таков, как был при Борисе: блестит котел, горят надраенные части.
Иду скорее к людям, в толпу, чтобы избавиться от тошноты, хрипа в горле. Встречаю Богатырева, который избран недавно секретарем партийной ячейки.
Он жмет мою руку и, загадочно улыбаясь, ведет к большому плакату на стене депо. Я читаю:
«СЕГОДНЯ, 8 АВГУСТА, ПЕРЕДАЧА В ПАРТИЮ ГЕРОЕВ МАГНИТОГОРСКА МАШИНИСТОВ ПАРОВОЗОВ 20, 100, 2455 и др.»
На собрание пришла вся моя бригада, все хозяева шести заграничных паровозов.
Богатырев стоит за длинным столом, смотрит поверх очков на собрание, встряхивая моим заявлением, и говорит:
— Вот, товарищи, принимаем мы в ленинские ряды машиниста, а в его автобиографии сказано, что занимался воровством, кокаин нюхал и в допрах сидел. Как же нам быть?
Долго молчит собрание, под ноги смотрит.
В открытое окно врываются паровозные крики. Ветер бьет концом плаката, и он трепещет подбитым крылом. Люди рады, что нашлось что-то, куда можно отвести растерянный взгляд. Все жадно слушают, как шуршит грубая бумага, и всем жалко, когда она разрывается о ржавый гвоздь.
Решительно поднялся машинист Гаркуша.
Он подошел к столу, глухо застегнул пиджак, пригладил серебро волос и начал не спеша:
— Я пятнадцать лет советским паровозом управляю, а на машине — сорок с хвостиком. Поди, тридцать лет, товарищи, я тоже воровством занимался. В депо медный краник, колечко, планочку — все подбирал, а потом на барахолку. С паровоза тоже уголь, дрова таскал и себе на топку и людям за деньги. И стыда не было. Отчего же это, а? А оттого, милые вы мои, что я голодный был. Обзавелся я выводком, а правление дороги прижимисто, да еще за квартиру казенную, за воду, свет вычет делало. А ну, скажите, кто из вас смелости наберется судить меня за прошлое воровство? Нету. А почему я сейчас не ворую? Ну, это ясно школьнику. Себя не грабят.
Богатырев молчал, ухмылялся. Место Гаркуши занимает мой сменщик — машинист Федоров.
— Я хоть и беспартийный, но скажу, что знаю Саньку больше года, и добавляю, что приходится завидовать его жадности к паровозному делу.
Волнуясь, Андрюша Борисов рассказывает собранию:
— Был я, товарищи, черствый землекоп, а сейчас готовлюсь сдавать экзамен в машинисты. И все Санька… Он помог.
Не покрывая седой головы, машинист Гаркуша перебил Борисова, длинно вытягивая руки:
— Посылаем мы тебя, Сань, всем обществом в ячейку. Шагай.
И еще подходят к столу секретарь комсомольского комитета, начальник депо, машинист, помощник. Мне и радостно и тяжело выслушивать такую груду похвал.
Богатырев не знает, куда девать свои очки. Он крутит их на пальцах, цепляет на уши, обдувает стекляшки.
Кто-то крикнул:
— Голосуй!
Богатырев вспомнил свои обязанности и приступил к делу, забыв предупредить собрание, что голосуют только члены партии. И вышло не по уставу. Голосовали беспартийные и комсомольцы.
Каждый свой выходной день мы с Леной получаем в профкоме однодневную путевку в санаторий, спрятанный в лесной хмельной тиши, на берегу Банного озера, на отрогах Уральского хребта.
Весь рассвет мы идем с ней степью. Роса холодная, жжет ноги.
Лена в своем нежном батисте похожа на голубой рассвет.
Останавливаемся — трудно целоваться и шагать…
Обнимает мою голову, и сквозь облачную ткань я чувствую горячее тело.
— Саня, помнишь я тебе когда-то говорила…
— Что?
— …Нравился мне кто-то…
— Нет, не помню. Ничего не помню! — я смеюсь, пытаюсь закрыть Лене рот, но она не дается.
— Вспомни!.. Это неправда, Саня. Мне тогда только казалось… Придумала все. Ожидая тебя, придумала.
— Друг ты мой, жизнь хорошая!
Грузовая машина подхватывает нас, мчит к озеру, к санаторию.
Рождение солнца мы встречаем на берегу, на сырой от росы деревянной десятиметровой вышке. Далеко отсюда проглядывается толща воды до самого дна.
Озеро большое, дальние его берега тронуты голубоватым туманом. На одном конце камни, на другом камыш.
Сидим на вышке, греемся в лучах теплого солнца. Потом поднимаемся, и Лена учит меня, как надо прыгать в воду с такой высоты.
— Ты сжимай все мускулы, сделай тело камнем и тогда лети. Ну!.. Раз, два…
Я беру в руки воображаемую трапецию, сгибаюсь и под команду Лены, со словом «три» покидаю вышку. Я вижу в летящей на меня воде осколки неба и горы, обгоняющие мой прыжок, а у самого берега Андрюшу Борисова, дядю Мишу, Гарбуза. Их руки полны серебристым трепетом карасей.
Я разорвал воду, и озеро раскрыло свою глубину, давая мне проход. С башни машет платком Лена. Рыбаки бросили удочки и кричат что-то.
Наверное, они вместе с Леной радуются удачному полету.
По крутой лестнице поднимаюсь к Лене. Исцарапанные бедра, обгоревшая грудь в росе. Лена ловит губами холодные капли, греющими пальцами сушит мои мускулы и шепчет, не скрывая блеска глаз:
— Санечка!..
…Вечером мы все еще в горах. Уже видно, как внизу звездным небом горит долина Магнитки. Зарево доменных плавок накрыло темные облака и кажется восходом настоящего солнца. Мы осторожно садимся на камни. Луна осыпает нас белым дождем.
Мы сидим бесконечно долго.
…Возвращаемся в санаторий по тесному от человеческой толпы берегу. Люди останавливаются, пытливо смотрят на нас, крепко обнимающихся, солнечных, с поющими глазами.
Прощаясь, Лена кладет гибкие руки на мои волосы и с закрытыми глазами говорит:
— Санечка, мне, наверное, уже нельзя подниматься на скалы.
Я еще не понимаю.
Она закрыла ухо горящими губами, шепнула:
— Родной, ты должен любить его… Саньку, еще сильнее меня.
Убежала по мраморной лестнице в женские комнаты санатория.
А я мчусь на свою половину, кружусь по комнате. Мне хочется обнять стол, кровать, стены, люстру, санаторий, весь мир. Хочу молчать. Хочу прислушиваться к своему сердцу, к своим думам.
Потом бегу по засыпающему санаторию, нахожу золотозубого инженера Гарбуза.
— Степан Иванович, Степан Иванович!..
Он берет мои руки и говорит смеясь:
— Понимаю, разумею… Иди спать, иди!
Серый, влажный теплоход, облитый недавним дождем, ходко, с приглушенным гулом пробивается по тихой, еще не окончательно проснувшейся Волге. Идет сверху, от истоков холодной сырости, на низовое раздолье, в теплые края. Молодое, только взошедшее солнце бьет ему прямо в грудь, в форштевень. Дождевая роса тает, испаряется, теплоход белеет и белеет, все больше становится похожим на лебедя.
Я стою на безлюдной палубе, отмытой до медовой желтизны, и, облокотившись на перила, смотрю и смотрю на Волгу.
Хороша она была там, в верховьях, и еще лучше здесь, вобрав в себя десятки многоводных рек. Берега ее вздымаются все выше и выше, покрыты березой, дубом, ольхой, осиной и сосной. Многоводная, широкая, она легко и стремительно, подобно ручью, извивается меж лесов и холмов, омывает луга, заросли кустарников, зелено-желтые островки. Каждый клочок прибрежной земли радует глаз. Впереди, наверное, будет еще много хорошего, но уже ничто, кажется тебе, не сможет поразить новой красотой.
Но вдруг в груди у тебя холодеет от восторга — за высоким обрывистым мысом открылась огромная равнина, засыпанная золотым песком и залитая солнцем. Ни кустика. Ни травинки. Ни единого черного пятнышка. Ни следа человека. Песок и солнце. Солнце и песок.
Еще поворот — и пески сменяются изумрудными лугами, постепенно переходящими в кудрявые прохладные холмы. Ни камня. Ни песчинки. Ни черного пятнышка земли. Берега непроницаемо покрыты по-весеннему щедрой и, кажется, истекающей соком зеленью.
Еще поворот — и возникают село за селом, одно красивее другого. Стоят гордо и привольно: на гребнях гор, на вершинах холмов, и каждое смотрит в ясную Волгу, как в зеркало, каждое видно километров за двадцать, каждое поворачивается к Волге — то садами, то кружевной резьбой фронтонов и крылечек, то горбатой, заросшей муравой улицей, то белоснежными холстами, брошенными на зеленый откос, то прозрачной березовой рощей, то могучими дубами, повидавшими, может быть, на своем веку вольницу Степана Разина.