«Тогда она меня поцеловала. Она умела это делать как ни одна женщина. Обвив мою шею руками, она приникла ко мне всем телом. Ее губы, жаркие и влажные, нетерпеливо впились в мои, как пиявки. Ее волосы пьяняще пахли коньяком…
— Дорогой, — сказала она мне. — Ты умеешь это делать превосходно.
— Жизнь научит, девочка, — ответил я, еще крепче прижимая ее к себе.
Она откинула назад голову и смотрела мне в лицо своими загадочными миндалевидными глазами южанки.
— А что такое жизнь, дорогой?
— Это трудно объяснить. Со временем ты все это поймешь.
— Все? — спросила она.
— Все, девочка.
— И мы будем счастливы?
— Очень счастливы».
Алиса вздыхает.
«Какая правдивая книга! — думает она, поднимая от страницы взгляд. — Здесь все как в жизни… почти как в жизни, только гораздо красивей».
Алисе тоже случалось ездить на такси, но никогда чтобы так медленно, без спешки, в свое удовольствие, только слушая шелест шин и жужжанье мотора, скрип тормозов и нежные слова, которые шепчут на ухо — как прекрасной героине.
Алиса ловила такси, когда приходилось мчаться куда-нибудь сломя голову, и чаще всего на поезд, к которому она неслась и летела: ведь стоит только на него опоздать — и в Раудаве не попадешь на мургальский автобус, и тогда хоть пешком топай, если не удастся перехватить попутную машину и добраться хотя бы до поворота. Так что, сидя в такси, Алиса чаще всего вслушивалась не в свои ощущения, настроения или тешила сердце сладкими предчувствиями, а смотрела только на часы и снова на часы и еще на светофоры, которые злостно, коварно зажигали красный глаз как раз в тот миг, когда машина подъезжала к углу, и шофер вынужден был ждать, и она, естественно, тоже. И, чертыхаясь про себя и вслух, она томилась на перекрестке, тогда как секундная стрелка бежала как угорелая, транжиря ее время, и вполголоса стрекотал счетчик, пуская на ветер ее деньги. И когда Алиса в конце концов опрометью влетала в вагон, то от волнений и спешки еле переводила дух и слабо соображала, так что, по крайней мере, до Шкиротавы, а то и до Саласпилса не могла отдышаться и осознать великое счастье, что на поезд она все же не опоздала и топать пешком ей не придется; и бешеные скачки с препятствиями, когда по пути на вокзал она то и дело застревала на перекрестках, она ощущала не как наслаждение, а скорее как кошмар, вот ей-богу… Это было похоже на безумную карусель или чертово колесо, от которого кружится голова и сосет под ложечкой…
И лишь один-единственный раз Алиса ездила на такси без особой спешки, не боясь никуда опоздать, но и тот раз остался в памяти не как удовольствие, совсем нет. Автобус сломался и не пошел, и она в Раудаве взяла такси, чуть не со слезами умолила шофера — будь человеком, подбрось до Мургале: у нее были тяжелые сумки, а сверху лепил мокрый снег. И водитель, поартачившись и покапризничав, почесав в затылке и погримасничав, сказал наконец:
— Ладно, садись! Только два рубля накинешь, потому как обратно у меня пассажира не будет. Очень мне надо ради тебя выкладывать из своего кармана!
Снежная слякоть, валившая с неба как простокваша, тяжесть узлов, которая камнем оттягивала руки, все это до того довело Алису, что она готова была не только что приплатить два рубля и позволить на себя бурчать, но чуть ли не расцеловать готова была шофера в щетинистую щеку за такую его порядочность и чуткость; однако потом, в пути, когда он всю дорогу трясся как цыплячья гузка, поскольку снег залеплял ветровое стекло, когда он дергался как овечий хвост, так как на мокром асфальте колеса «Волги» заносило будто на льду, когда он фырчал, как забродившая каша, чуть ли не Алису виня во всех своих бедах и невзгодах, которые, видишь ли, на него, бедняжку, свалились, а она в то же время видела, с какой ненасытной жадностью счетчик как индюк, как прорва, пожирал ее потом и кровью заработанные денежки, Алиса просто рассвирепела. И когда она подумала, что ни за что ни про что придется выкинуть вдобавок два рубля, ей с трудом удалось совладать с собой, чтобы не остановить машину, потому что в сто раз лучше идти пешком, чем ехать с этим слюнтяем, а не мужчиной, который всю дорогу квохтал, как старая клуша… Алиса не жадина и не скряга, зачем зря говорить, а только она знает цену рублям, заработанным своими руками, и видеть не может, когда норовят поживиться за чужой счет.
Но не меньше Алиса не любит ездить и за так, на дармовщину — тогда непонятно, как себя вести и держать, что говорить, потому что в чужой машине она чувствует себя как в чужой коже, которая всегда либо велика, либо мала и никогда не бывает впору. Если еще на каком-нибудь газике, «МАЗе» или «КрАЗе» — куда ни шло, все же, так сказать, казенный транспорт, а вот в частной машине сидя, она не знает ни куда деть руки, ни как держать ноги, потому что «Волга» Мундециемов для нее слишком шикарна, там все блестит и сверкает, так что боязно что-нибудь задеть, пальцем тронуть, к тому же Ингус нарочно так разгоняется, что ветер в ушах свищет и тошнота подкатывает к горлу, а Каспарсон опять же до того умный и такой до невозможности красивый и статный, ей-богу, как киноартист, как Бруно Оя или Гунар Цилинский, а может, и еще красивей, что Алиса даже взглянуть в ту сторону, где сидит Аскольд Каспарсон, стесняется, и ничего путного сказать она не может, не умеет, молчит как рыба, и Каспарсон, наверное, считает ее глупой гусыней, и больше ничего.
О господи, куда ее увело! Как задумалась на том месте, где героиня с героем уезжают на такси в особняк среди парка пить дальше «ОС» и делать то, что полагается, когда вдвоем пьют хороший коньяк в тихом и роскошном особняке, где никто не мешает, да, как остановилась на том месте, так повело ее мысли, как сказал бы Петер, и в самом деле «по касательной». Ну к чему ей сейчас вспоминать, как и когда она ездила на такси или в машине Каспарсона, какая тут связь с этим темным осенним вечером, когда на дворе моросит и мигает дождь, гноя картошку и проращивая грибы? Никакой связи, действительно! А вообще говоря, тут нет никакой связи даже с этой чудесной книжкой, которую Алисина рука листает и листает, все не находя, не отыскав еще нужную страницу, между тем как глаза сами собой, как нарочно, натыкаются и застревают на таких строчках, которые лучше было бы, только скользнув взглядом, пропустить, не задерживаться зря и не мешкать, раз уж завтра вставать чуть свет и сломя голову мчаться в Бривниеки… Разумнее было бы… Но нет, Алисе вовсе не хочется быть слишком разумной, если ради этого надо жертвовать всем, даже нельзя почитать роман, который тебе по душе. Далеко ли она уехала на своей рассудительности и трезвости? На колхозной доске Почета красуется — это да, и улыбается как полная луна. А в остальном? В остальном, как ни крути, осталась она в девках. Никакой особой красоты в ней и в восемнадцать лет не было, разве что стройное и гибкое тело, которое помаленьку рыхлеет и тяжелеет, так что через десяток лет, того и гляди, станет грузным и неуклюжим, как у раздоенной коровы. И где же тут ум, где голова — ждать Петера и надеяться на Петера, отлично зная, что он насовсем к ней никогда не вернется. Не такая уж она круглая дура, чтобы этого не понять, хотя не раз ее называли овцой и гусыней.
Товарки на ферме и соседки пытались и пробовали ее переделать, чтобы стала как другие, как все, учили и подзуживали — плюнь ты на Петера, покажи ему фигу, оставь его с носом, не будь ты половой тряпкой, об которую намотавшийся и нашатавшийся не знай где мужик может обтереть пыльные башмаки, не ходи ты как сонная, а лови счастье, пока можно! Лови счастье? Как будто бы счастье — муха, которую можно поймать, зажать в горсти и оборвать крылышки, чтобы не улетела.
Все равно, счастье ли это Алисино или беда, но для нее существует только Петер, один Петер. И пусть из-за этого она осталась вековухой, и пусть из-за этого она сейчас не может уснуть, не может никак, ворочается и крутится, как на еловых ветках, и даже не в силах задремать, — другой судьбы, судьбы без Петера, хоть бы она сто раз была овца и гусыня, ей не нужно.
Так думает Алиса, опять невольно уходя мыслью от книги, где Она и Он вместе и где им обоим так хорошо, как может быть хорошо женщине с мужчиной, которых не связывают никакие узы и путы… как ее с Петером.
Да что она! Нашла с кем сравнивать, дуреха! Себя — с прекрасной героиней, у которой все так божественно красиво: грудь и живот, бедра и ноги, волосы и глаза, белье и платья…
«Она долго стояла под душем, потом натерла свою нежную розоватую кожу ароматным польским лосьоном. Затем надела итальянское белье-паутинку и, накинув на плечи легкий, нежно-алый французский пеньюар, остановилась перед зеркалом».
Стоп, а что такое — пеньюар? Слово как будто знакомое, только…
И вдруг Алиса догадывается, что пеньюар — да ведь это чудная такая комбинация не комбинация, халат не халат, который насквозь просвечивает и у которого весь перед нараспашку. Ну да! Ей же точно такой — светло-алый — пеньюар подарил Петер, когда возвратился из Африки: этого пустомелю Тьера, дорогие французские духи и еще пеньюар. Сперва она даже не сообразила, как его носят — надела задом наперед. И Петер смеялся чуть не до упаду. Для его удовольствия она надела снова, теперь уже правильно, зато стало видно, что у нее нет достойного белья — розовая кружевная кисея просто требовала под низ капрона или даже нейлона, Алисина же рубашка и трусы выглядели слишком грубыми и простецкими, и это несоответствие она, хоть и неискушенная по части моды, зорким женским глазом тут же уловила и, женщина есть женщина, сильно сконфузилась, чувствуя, что она смешна и пеньюар ей пристал как корове седло. Это и был первый и единственный раз, когда она вообще надевала светло-розовый пеньюар, и какое-то время спустя, когда с деньгами было туговато, Алиса отвезла его в Раудаву, в комиссионку, Тьера подарила Войцеховскому, а пеньюар продала и себе оставила только флакончик духов с надписью на иностранном языке, где из всего можно было понять одно-единственное слово, зато такое, что бабы на ферме только охали и ахали, и стонали как от боли — на этикетке черным по белому было напечатано волшебное слово «Paris».