— Ты на меня не кликай беду, ты о своей думай! — злобно прикрикнул Шохов. И сам удивился своей вспышке.
Помолчав, он спросил:
— А чего же ты, Семен Семенович, извини, конечно, с бабой-то спутался? Замужняя женщина, все при ней, а ты, значит, устроил тут у всех на глазах спектакль...— Хлыстов будто съежился от таких слов.— Вон, за тобой с топором ходить начали! До чего человека довел, а? Он ведь законный муж, переживал, это даже я знаю. А ты...
— Я? Я — не переживал, да? — закричал вдруг Хлыстов. Шохов был поражен, как он переменился в один миг. И уже не плакал, не стонал, а кричал исступленно: — Я, может, тоже переживал, да еще как! Она же в чувстве мне призналась и я ей тоже! Ведь люблю ее, чего ж тут сказать!
— Вон что,— протянул Шохов растерянно.— Ты извини...
— Так я знаю! Знаю, что вокруг трепали! — продолжал на высокой ноте Хлыстов.— Я говорил ей: «Уедем! Куда-нибудь на другую стройку подадимся!» Так ведь нет, ей тут сладко было встречаться.
— Может, это она нарочно...— предположил осторожненько Шохов, уже и сожалея, что завел по горячим следам этот тяжкий разговор. С недельку бы выждать, пока утихнут страсти. Потом бы и поговорить.
— Не знаю. Ничего понять не могу. Как ослепший хожу, верно слово, поверьте мне, Григорий Афанасьич. Глаза она мне залепила. Уши залепила. Вот и растерялся... Потерялся я. У меня ведь никого в жизни-то нет. Одинокий весь — и вдруг не одинокий, а? Вот и ошалел, вот и потерял голову! Хоть сказано: ешь с голоду, а люби смолоду. Уж об жизни и не думал, она и так гроша не стоит, когда одинок... Вот, помните, я зашел во время болезни-то... Я ведь вас тогда жалел, очень жалел в этом доме. Увидел, как не увидеть, что вы-то не лучше меня... Хоть и бодритесь там, копошитесь чего-то, а ведь тоже в одиночку. Я тогда и подумал: «Ох, Григорий Афанасьич сгинет тут!»
— Ага! — опять вспылил Шохов.— А ты бы рад тогда был, коли от несчастья загнулся бы? А? Ведь рад же, ну, сознайся?
— А чего мне радоваться-то чужой беде? — вдруг просто и без нервов спросил Хлыстов.
— А потому и радовался бы, что я твою тайну в себе ношу! — крикнул Шохов, уж очень его зацепило, что так-то вот просто противник его и раскрыл, с его ужасным тогда одиночеством. Может, он и про Наташу что-то знает?
Но Хлыстов был настроен миролюбиво и не пытался на что-то намекать. Он сказал, пригибаясь к столу и качая головой:
— Нет на мне того ужасного, что вы все мне клеите! Нет, я вам клянусь, Григорий Афанасьич! Я там виноват в другом. Совсем в другом.
— В чем? — громко, прямо в лицо спросил Шохов.
— В чем, в чем... В том самом.
— В чем же все-таки? В подговоре, да?
— В каком подговоре? — побледнев, спросил Хлыстов. Именно и переспросил, чтобы протянуть время, и тем выдал себя.
— Дружка подговорил,— уже уверенно, будто сам себе, подтвердил Шохов.— Да не впрямую небось, а нашел такого, кому от Мурашки, от его напора, житья не было. Ведь так, да?
Хлыстов не стал отвечать, а отвернулся, как бы этим прекращая подобные разговоры. Буркнул как бы про себя:
— Дело это похерено. Сейчас уж ничего изменить нельзя.
— Нет, можно,— с расстановкой, но очень жестко произнес Шохов. Он поднялся из-за стола, и теперь он стоял против Хлыстова, на пути к двери, не давая тому уйти. — Можно, потому что сынок вырос... И уж если суда над тобой не было, так совесть же есть? Или нет? А может, расправа над тобой по твоему же методу и есть твой суд, а? Нет, ты погоди! Ты скажи уж, пока мы не расстались.
— Отпустите меня, Григорий Афанасьич,— попросил тихо Хлыстов.— Я, пожалуй, уеду отсюда.
— Уедешь?
— А куда мне... Вы меня с Васькой все равно сживете со свету.
— А может, ты нас?
— Я за себя тоже не поручусь,— ответил негромко, почти обреченно Хлыстов. И так это прозвучало, что Шохов даже отстранился в изумлении, хоть и предполагал такое.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что тогда у меня, во время болезни...
— Было, Григорий Афанасьич,— подтвердил Хлыстов и посмотрел своим странным взглядом в лицо Шохову. Сколько же боли, но и ненависти и чего-то черного, потаенного, было в его глазах. Лишь в самой глубине, как в бездонной пропасти, горел желтый волчий огонек.— Пожалел я вас тогда, Григорий Афанасьич... Решил, что вы и без меня в одиночку скоро окочуритесь. А ведь у вас совесть-то, насчет Мурашки, тоже не совсем чиста, а?
— Уходи, Хлыстов, — попросил Шохов угрожающе.— Уходи и больше у нас не появляйся! Слышь?
Тот будто еще съежился. Отпрянул спиной и с оглядкой выскочил в двери. Шохов рванулся за ним, он не мог его так отпустить. Требовалось что-то спросить, ну хотя бы про гибель Мурашки, да и ответить в конце концов про свою вину. И, уже высовываясь в двери, он прокричал вслед бегущему рысцой по двору Хлыстову, что он, Шохов, и сам знает, что виноват... Да, знает! Но он сыну может помочь! Он сделает человека из сына! Вот что он сделает! А Хлыстов сволочь и убийца, ему мало того огня... И Вася маху дал, что не подпер снаружи дверь колом...
Кричал Шохов и еще что-то, что потом не мог вспомнить. Его колотило всего. Судорогой сводило тело. И появившаяся жена едва смогла отпоить Григория Афанасьевича. Она уложила его в постель и положила на голову холодное полотенце.
А на следующее утро он поднялся как ни в чем не бывало. Но никому ничего не рассказал и даже в разговоре с Тамарой Ивановной никогда не вспоминал этот случай.
А Хлыстов пропал.
Как потом выяснилось, никуда Семен Семенович Хлыстов из Нового города не уезжал. Приспособился в общежитии, а потом и комнатку получил. Так рассказывали. Он будто бы и с Нелькой продолжал водиться. Но все это, понятно, были пустые разговоры. Точно же никто ничего знать не мог.
Сам Шохов встретился с ним через год с лишним, в тот тяжкий момент, когда судьба Вор-городка была будто бы предрешена и все, что с таким трудом налаживалось, сыпалось на глазах.
В тот день как раз было заседание исполкома, верней, одно из многих заседаний, на которое его пригласили. День был гадкий, серенький, тротуар в мелких крапинах дождя.
На чрезвычайной комиссии, созданной по поводу сноса Вор-городка, которую называли ЧК (будто другого названия не могли придумать), долго и бессмысленно говорили о том, что расселить всех самостроевцев невозможно, что многие жители прописаны в обжещитиях и это тщательно скрывают, а когда получают квартиру, то времянку продают, а значит, кто-то селится снова. И уже будто бы спекуляция обнаружена такими времянками, общая цена которых достигла двух с половиной тысяч рублей. А все потому, что прозевали, поздно взялись за эту проблему, упустили возможность придушить самострой в зародыше...
Шохов мысленно усмехнулся. Хоть весело ему в тот момент никак не было. Просто представилось, как его, Шохова (знали бы эти!), душат, выкуривают из-за Вальчика в ту прекрасную весну, когда забил он торжественно первый колышек в землю, на месте своего дома.
А разговоры между тем продолжались, и все о том, что запрещать поздно, но разрешать нельзя, это бы означало взять на себя ответственность за обеспечение самостроевцев, тогда и вовсе жалобами завалят. А на них и сейчас на одной подвозимой воде расход составляет десятки тысяч в год...
Снести бы к черту в одноразье, да кто же даст гарантию, что снова не придут. Объект там планируется, да ведь пока его начнут, этот объект. Вот если бы снести да место сеткой огородить! Какой сеткой, спрашивали. А сетку не снесут? Могут снести. А если стальную? А если милицию поставить на дежурство? И все подобное весьма и весьма неинтересное и даже глупое.
Когда Шохов возвращался домой после этого заседания, у какого-то магазинчика встретил Хлыстова с сеточкой в руках. А в сеточке кефир.
— Добрый день, Григорий Афанасьич! — В пиджачке, в белой рубашечке с расстегнутым воротом и сам непривычно ухожен и побрит. Смотрит с подчеркнутой внимательностью, только взгляд наискось, за глубоко запрятанной усмешкой.— Или не добрый?
Шохов сейчас полная противоположность ему: осунувшийся, небритый, голубые глаза потемнели и ушли вглубь. И никакой былой лихости, даже самоуверенности в нем нет.
Не здороваясь, грубовато спросил:
— Что имеешь в виду?
— Да ничего, Григорий Афанасьич. Ровным счетом ничего. Просто домик ваш вспомнил. Цел? Он же у вас не горит?
— Ну, цел,— буркнул Шохов, глядя под ноги.
— Вот ведь везуха! — воскликнул Хлыстов, будто восхищаясь. И кефирчиком в воздухе помотал.— У меня так двух месяцев не прожил — сгорел. А у вас эвон сколько... А вы будто недовольны жизнью. Али и дом уже в тягость?
— Дом как дом,— произнес Шохов, с мучением соображая, отчего он вступил в этот бессмысленный, дурацкий разговор. И до того почувствовал себя устало, что не было силы сдвинуться с места. Да и куда торопиться: новость скверную всегда не поздно принести.