— Ну, значит, зла на тебя не таит, — заступился за меня Копнев, — как ты, Марья, его странно понимаешь, ей-богу!
— Что, зла не таит? — Голос кастелянши задрожал от бесконечного презрения. — Да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума — как у скотины. Эх, не моя власть, давно бы они с этой сестрой хирургической! Турманом к чертовой матери… тоже, видать, дерьмо хорошее, ни рожи, ни кожи, одни губки да ногти стриженые. И ведь нашла с кем схрюкаться. Нет, голубчики! Не-ет! Если вы за сорок пять рублей со мной впряглись, то эти книжечки, стишки эти самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту! Тут надо дерьмо таскать, а не интеллигенцию разводить! Ну подожди, подожди, будь не я, если…
— Ну и ни к чему это, Марья, — мирно вздохнул Копнев, — зачем обижать человека? Он тебя не трогает… зла мы от него…
— Считай, считай белье-то! — крикнула она и с силой грохнула об пол тюк свежего, еще сырого белья. — Считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он тебе угодил, знаю! — Она злобно засмеялась. — Погоди, я и до твоей Машки доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! — и она ткнула его в плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся, послушал и сказал: «Однако!»
III
С тех пор пошло.
Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды после того, как я два часа просидел на лавочке с хирургической сестрой, она меня почтительно спросила:
— Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
— Как? — обомлел я.
— Ну, женат, женат когда ты был? — Она не говорила, а почти каркала. Я оторопело ответил, что нет, не был.
Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
— И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести не можешь.
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
— Вот тут написано: «Поцелуй был, как лето». Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
— А ты когда-нибудь бабу-то… целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует.
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
— Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж — объелся груш, я б его в первую ночь, как котенка, придушила — и концов не нашли б!
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
— Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило: и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
— А с ней и связываться не надо, — посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
— Да я…
— Злая баба! Ух, ведьмища! — Он быстро расстегнул гимнастерку, и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна. — Видал? Зубы, как у людоеда!
— Ого! — сказал я солидно. — Как же это так?
Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: «Шкаф тут… сдвинуть бы… не могу одна», — и вдруг заперла дверь. Я попятился — разное пришло мне в голову — ведь мне недавно исполнился двадцать один год.
— И что хочу спросить, — сказала она тихо и доверчиво, — он к этой лошади ходит еще?
Я замешался и молчал.
— Ходит? — испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
— Но ты не ври, — попросила она жалобно, — ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь? — Она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
— Ой, не сердись! — Она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой. — Ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! — Она силой посадила меня на табуретку. — Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
— Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
— Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные, противоречивые отношения, в остроте которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко «гуляете». Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
— Ну, всё?
Она вдруг громко фыркнула.
— Что ты? — спросил я недоверчиво.
— Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! — сказала она и засмеялась. — У меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! «Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф» и дальше. Как его казнить повели и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так, и этак. И как будто сама все видишь. — Она подумала и чуть затуманилась: — Замуж хочет взять.
— Ну что ж, — сказал я, — выходи!
Она задумчиво посмотрела на меня.
— …если он верно хороший человек-то… — солидно посоветовал я.
— А ну его! — засмеялась она. — Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай бог увидит!
Прошло с неделю, и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
— Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
— А если кто придет, зажги зеленую лампу.
Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
— Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
— Ну, — спросил он блаженно, — все благополучно?
Я ответил, что да, все.
— Хорошо! Курить будешь? Папиросы «Ира». «Ира, Ява, зэк, облава». Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил — не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
— Замерз! — Он засмеялся и хлопнул меня по плечу. — Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под фуфайки пышет? Печка! А ты — замерз! Ах, чудило-мученик! — Он ласково и внимательно смотрел на меня. — И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела — она стояла тихая и задумчивая и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
— Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой, и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
«Как их обоих подняла любовь!» — подумал я и пошел в сад.
Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
— Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы (эго было его любимое занятие), и спросил:
— А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
— Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты — воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты…
— По лицу? — переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
— Как хочешь, Ваня, — повторила ванщица, — а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
— Хорошо, — сказал он спокойно. — Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас…
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо: