«Святой преподобный отец Пантелеймон! — шептал он про себя, как в детстве перед классной работой, стискивая зубы и без мысли упираясь глазами в подходящий все ближе и ближе борт «Кибальчича». — Святой великомученик Пантелеймон! Помоги мне! Не оставляй нас! Дай мне совет: что делать?..»
В ту же минуту он весь вздрогнул. Мягкий румяный рот его приоткрылся почти в ужасе… «Нет… Этого не может быть! Это — бред! Жерве? Левка Жерве! Здесь? Красноармеец? Я ошибаюсь… Нет — он, он, он!»
На палубе «Кибальчича», возле самого трапа, приготовившись по команде поймать брошенный с «Уссурийца» конец, стоял с винтовкой за плечами, в старенькой суконной гимнастерке, в совершенно неожиданной именно здесь университетской студенческой фуражке с выцветшим голубым околышем на голове, в крепко закрученных брезентовых обмотках над грубыми солдатскими башмаками, тоже совсем еще молодой человек, тоже почти мальчик, невысокого роста, очень плечистый, с некрасивым открытым лицом, чем-то напоминающий портреты юноши-Бетховена…
«Нет, нет! Никакой ошибки! Его не спутаешь! Это — Лева Жерве, брат его гимназического одноклассника и друга — Юрки Жерве, брат Елены Николаевны, сын директора и совладельца «Русского Дюфура», внучатый племянник и любимец этого, как его… Пулковского астронома… ну, чёрт! Гамалея! Господи… Да это же настоящее чудо! Святой Пантелеймон, голубчик, спасибо, спасибо тебе!»
— Жерве! — отчаянно закричал он через неширокое пространство, которое их еще отделяло. — Жерве, Лева! Откуда вы тут?..
Юноша вздрогнул в свою очередь, поднял голову.
— Господи… Володя! Не может быть! Вот — неожиданная встреча…
Он тоже растерялся на минуту. Но в следующий миг, когда Щегловитов перескочил, торопливо сбежав с мостика, на борт «Кибальчича», открытая, несколько «грубо-резаная», но очень приятная физиономия его осветилась радостной улыбкой: что может быть чудесней, чем так вот, на фронте, перед боем, внезапно, среди тысяч незнакомых людей встретить своего человека — друга, или друга твоих друзей, кого-то, кто знал твое детство, учился в одной школе с тобой, помнит многое памятное и милое тебе!..
Лев Жерве протянул руку этому командиру. Легкое смущение изобразилось на миг на его лице. У него была одна ужасная досадная особенность памяти: превосходно запоминая черты людей, интонации их голоса, мельчайшие факты из жизни, даже их имена, — он роковым образом забывал фамилии… «Боже мой… Ну — как же? Юркин одноклассник, конечно… Володя, Володя? Фу ты! Фамилия какая-то такая… Как у кого-то из министров до революции, до войны… Коковцев? Нет! Сазонов? Нет, не Сазонов…»
— Простите, Володя! — сконфуженно пробормотал он. — Я отлично помню вас. Вы дружили с Эпштейном и с этим еще, с сыном адвоката… Но фамилию вашу я забыл…
— Мою? Тимашев моя фамилия! Владимир Тимашев! — быстро проговорил Щегловитов, делая жест не то удивления, не то признательности. — Левушка, дорогой мой… У меня к вам, конечно, множество вопросов! Мы будем беседовать потом часами; раз уж мы встретились, Но сейчас вы должны прежде всего оказать мне огромную услугу… Дело чрезвычайной важности! Я должен немедленно отправить срочное донесение в Петроград. Три креста! Мне нужен человек, на которого я могу положиться, как на себя… Я в растерянности… И вдруг — вы!.. И — рядовой! Где ваш командир? Я отправлю донесение с вами. Подождите меня тут.
Он быстро пошел к капитанской рубке. Лева Жерве остался один.
«Тимашев? — повторил он про себя. — Как? Разве «Тимашев»? Хотя, пожалуй… А мне казалось что-то вроде «Тимирязев»… Но, значит, верно: только Тимирязев — был юстиции, а Тимашев чего? А! Торговли и промышленности! Вспомнил! Ти-ма-шев? Да, да… Пожалуй… Или…»
Никто и никогда не исследовал — то ли по неумению выяснить ее законы, то ли по каким другим причинам, — какую роль в нашей жизни, в событиях больших и малых, играет то, что люди именуют «случайностью». А роль эта порою поразительна.
То, что Владимир Щегловитов, сын камергера и внук сенатора, будучи командиром Красной Армии и шпионом «Национального центра», встретил 27 июня 1919 года на одном из судов Ладожской флотилии своего однокашника по дореволюционной школе, Льва Жерве, сына крупного инженера, а теперь красноармейца — это все было чистейшей и голой случайностью.
Однако вовсе не случайно этот молодой еще и неопытный человек, Щегловитов, поступил как будто непредусмотрительно, доверившись ему.
Он отлично знал и старшую сестру Льва Жерве — красивую золотоволосую девушку из богатой семьи, барышню с чрезмерной любовью к искусству и с той декадентской психологией, которую лет пять-семь назад люди еще вполне одобрительно называли «гниловатенькой»… Бывает же дорогой гниловатенький лимбургский сыр или лучшие рябчики с душком, радость гастрономов!
Он дружил когда-то и с Юрием Жерве: щучий сын Юрка сам себя называл «последним из Борджиа», гордясь и хвастаясь своей беспринципностью, своим воинствующим, убежденным эгоизмом. Во время войны он даже попал в «непромокаемое положение» по каким-то темным делам — оказался в тюрьме… Ну, — что из этого!?
Кто-то год назад рассказал Щегловитову: Жерве эмигрировали в Финляндию… Говорили, собственно, про Люсю: она уехала со своим давним поклонником, японским атташе, капитаном Като Мацунага… Но у Щегловитова сложилось впечатление, что улизнула вовремя и вся семья.
А чему удивляться: Николай Робертович был видным биржевым тузом, человеком состоятельным; все понятно!.. И если Левик Жерве почему-то здесь, да еще в красноармейской форме, — так ведь и он-то сам — точно в таком же положении…
Будь у него время для размышлений, он, вероятно, проявил бы хоть некоторую осторожность. Но времени как раз не было; все пришлось решать в считанные минуты, и главную роль сыграла опять-таки чистейшая случайность.
Разыскивая командира десантной части, в которой числился красноармеец Жерве, Щегловитов даже покраснел от внезапного внутреннего стыда: безобразие! Жерве на несколько лет моложе; ему не больше девятнадцати, а какая выдержка!.. Не закричал, как сделал он сам: «Эй, Щегловитов!» Вполне разумно, очень ловко разыграл забывчивость… Забыл он фамилию, а? Чушь! Просто он дал возможность ему назваться так, как Володя считал для себя удобным… Очень умно! Очевидно — свой, и стреляный воробей!
Это обстоятельство окончательно загипнотизировало его. Радуясь совершенно немыслимой удаче, он в несколько минут разыскал комбата, отрекомендовался, изложил просьбу… Сейчас уже трудно установить, чем эта просьба была мотивирована, но — неважно!
Важно то, что десять минут спустя, наспех обменявшись с Жерве адресами, не успев перекинуться даже парой связных слов (да не так-то было и просто в их положении начать откровенничать среди толпы шумных кое-как одетых, и молодых, и уже бородатых десантников), работник штаба Тимашев перескочил снова на борт «Уссурийца»: миноносец пенил воду, уже отваливая.
С души у него — камень свалился. В кармане у Левушки лежало теперь его донесение. Оно было составлено тоже очень умно — на всякий пожарный случай! Он просто просил себе «продления командировки, ввиду того, что ему придется неизбежно принять участие в десанте во вражеский тыл, осуществляемом силами Ладожской флотилии и приданных судов, а возможно и в более широких операциях на междуозерном участке фронта».
Такая докладная записка, будь она адресована и доставлена, кому следует, не содержала бы в себе почти ничего предосудительного. Все дело было в адресате, но адрес знал только Жерве. Да этот адрес и в его глазах также не мог быть ничем предосудительным: обычное военное учреждение! У парня не могло возникнуть никаких ненужных вопросов. Щегловитов не сомневался, что Жерве в точности выполнит и приказ командира и просьбу старого товарища. А дальше? Дальше — это уж «их» дело. Свою роль он выполнил и выполнил хорошо.
* * *
Ничего случайного не было и в том, что Левушка, как ни поразила его неожиданная встреча, действительно приготовился точно и быстро исполнить возложенное на него поручение.
Когда миноносец отвалил и фигура Володи Тимашева на мостике перестала отличаться от других фигур-человечков, Лева спустился в каюту: надо было взять командировочное предписание, собрать вещички, проститься о товарищами по нарам и ехать… Ничего не попишешь: приказ!
Леву не радовало это неожиданное изменение его ближайшей судьбы. С ранней юности Лева наметил себе цель: стать писателем и даже точнее: летописцем… В дни войны четырнадцатого года эта цель стала бесспорной для него, наполнилась ясным и высоким содержанием:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!..
Да, да! Быть летописцем великих дней! Роковых минут. Все видеть, все запомнить, обо всем рассказать потомкам… Какие облака плыли над ржаными полями в тот канун Ильина дня, когда европейские государства, как стадо бешеных евангельских свиней, ринулись с обрыва в кровавое море мировой войны. И как рычало ютландское небо во время боя под Скагерраком… И как пахло пороховым дымом, и мокрой древесиной березовых неокореных дров утром седьмого ноября семнадцатого года на Дворцовой площади, когда во дворце еще визжали откормленные бабы из «женского батальона смерти», не веря, что их оставят в живых; когда низкие тучи висели над самым теменем ангела на Александрийской колонне, на мясно-красных стенах Зимнего там и сям белели раковистые чашки пулевых шрамов, а какой-то матрос горячий, конопатый, с перерубленной бровью, крепко тиская ему, Льву Жерве, руку, рычал в самое ухо: «Ну, не знаю, гимназист, куда тебя, сосунка, сюда принесло?.. Чего ради на своих-то полез?.. Но — спасибо! Я, гимназист, за тобой в оба иллюминатора следил: чуть-что одной бы пулей… Теперь вижу: нет! Чудак попался буржуйчик! Неужто и в предбудущем за нас пойдешь? И латинского языка не пожалеешь? Ну иди; я тебя живым манером к винному погребу поставлю: карауль винишко! Нашему брату — никак там нельзя: слишком тяжело рядом с таким помещением… А ты — выстоишь!»