Я сбежал в порт по каменной лестнице. Я увидел Ривьера и парикмахера Поля. Поль стоял в коротком белом халате. Морская сырость, смешанная с ветром, смочила бриллиантами его пробор.
Ривьер сурово взглянул на меня и в ответ на вопрос пробормотал:
– Пока идет «Оркней». Остальных не видно.
Я с изумлением смотрел на Ривьера. Он был сдержан. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы, и глядел в одну точку – на парус «Оркнея». Все глядели туда же.
Темнота накрывала Одьерн черным холодным платком. Гул океана усилился. На берегу зажгли смоляные бочки. Их пламя перенесло Одьерн на пять веков назад. Вверху сияла голубоватыми стеклами фабрика, а внизу ветер рвал желтый огонь, густо сдобренный дымом и копотью.
Рыбаки давали свои сигналы, не доверяя цивилизации. Бочки горели не где попало, а в строго рассчитанных местах. Эти места определялись в течение столетий.
Ривьер объяснил: когда люди с «Оркнея» увидят из-за Варга пятый огонь слева, они должны держать на четвертый огонь, чтобы проскочить около подводного рифа. Потом они должны взять к северу, пока не откроются все десять огней, и повернуть на седьмой огонь, – только тогда им удастся миновать Варг и войти в гавань.
Я стоял рядом с Ривьером и вглядывался в темноту, ничего не видя. Кто-то крепко взял меня под руку. Я оглянулся и встретился с длинными глазами Люсьены. Она одевалась не так, как рыбачки. Ветер рвал ее короткое платье. Блестящие светлые чулки на ее круглых коленях светились в темноте, как два тусклых фонарика. Люсьена сказала тягучим и хриплым голосом:
– Мсье, я решила взять себе ребенка Луи. Мальчику всего два года.
– Какого Луи? – Я был поражен откровенностью этой надменной женщины.
– Луи с «Оркнея». Он не доберется до берега. Я приучу мальчишку ненавидеть море. У, дрянь!
Она плюнула на камни. Огонь метался по ее сморщенному лбу и в глазах, злых и длинных. Люсьена, не глядя на меня, сказала, будто оправдываясь:
– У меня не может быть детей, мсье. Бог не сделал из меня настоящей женщины. Кто знает, сколько простояла я у витрины фотографа, где выставлены карточки малышей. Доктор Альберт говорит, что все в порядке, а детей все-таки нет. Ох, если бы он разбился! Он все равно вдовец. У него останется девочка десяти лет и маленький мальчик.
Ривьер стоял как каменный. Только по скулам, двигавшимся под кожей, было заметно, что он взбешен.
– Я воткнула сотню булавок в статую Мадонны. Это, говорят, помогает от бесплодия. Кюре кропил меня святой водой из Лурда, – и все ни к чему.
Ривьер повернулся к Люсьене. Он сделал широкий жест, будто вытер с лица воду, и крикнул:
– Шлюха! Портовая дрянь! Бог не дал тебе детей, потому что ты перепробовала всех пачкунов на острове, даже таких, как Поль. Ты просишь у бога смерти Луи, чтобы украсть его ребенка, кукушка навыворот! Чего ты пристаешь к иностранцу? Марш в «Киберон» разливать водку!
Ривьер был неузнаваем. Его голос гремел, как на палубе парохода. Люсьена медленно подошла к Ривьеру и плюнула ему в лицо. Сзади захохотал Поль.
Ривьер оттолкнул Люсьену, повернулся к Полю и влепил ему жестокую пощечину. Ярость металась в глазах этих трех людей – Люсьены, Ривьера и Поля.
Океан гремел. Рыбаки упрямо вглядывались в Варг, не обращая внимания на драку.
Поль схватил камень и швырнул в Ривьера. У Ривьера из разбитой губы потекла кровь. Люсьена прижалась к лежавшей на боку разбитой барке. Ее, казалось, веселила эта драка самцов.
Ривьер бросился на Поля, но дружный крик рыбаков остановил его: над молом высоко, выше Варга, взлетел исполинский черный парус. «Оркней» входил в гавань. Он проваливался, падал и дрожал, как подстреленная птица. Человек в клеенчатых мокрых штанах стоял на носу и кричал, крестясь и отплевываясь:
– Эй, молодцы с фабрики, принимайте сардинку!
Этот крик относился к Ривьеру и мне. Люсьена побежала в город. Подымаясь по спуску к фабрике, я видел, как белели впереди ее светлые чулки.
Ночь была отвратительная. Кто-то густо замешал ее, как мутный раствор, на опасностях, плевках океана, плевках женщины, страдающей от бесплодия, ветре, ярости двух людей – Ривьера и Поля, и вековом озлоблении моряков.
Я был взбешен. Чем?.. Я сам не знал. Нелепостью всего, что происходило вокруг, риском из-за десяти франков, чадом, исходившим от фабрики, овечьей кротостью рыбачек.
Могилевский наотрез отказался принять рыбу, – ее некуда было девать.
Луи скомкал на груди брезентовую куртку и пробормотал проклятие. Лицо его блестело от воды и усталости. Он сплюнул и приказал отчаливать.
Порт замер. «Оркней» уходил в Дуарнен – там больше фабрик. До Дуарнена два часа ходу, к тому же шторм стихает.
Луи был человек тяжелого нрава. Спорить с ним никто не решался. На пристань прибежала растрепанная девочка – дочка Луи. Мальчик спал. Девочка пряталась за спинами рыбачек – боялась отца. Она хотела попросить у него перед уходом денег – в доме осталось тридцать су, – но опоздала. «Оркней» взмыл в темноту шумящим парусом, и между его кормой и пристанью уже выросла река пены: лишь бы обогнуть Варг, а там ветер подхватит до самого Дуарнена.
Я остановился над обрывом в каком-то беспамятстве. Я стиснул зубы от прилива непонятной ярости. Мне хотелось ударить кого-нибудь по лицу во всю силу своих мускулов. Но кого? Могилевского?
Его мучила тяжелая желудочная боль. Он лежал у себя в комнате, укрывшись пледом, и смотрел в одну точку выпуклыми глазами. Он смотрел на муху, ползавшую по спинке кровати. Муха казалась ему посланницей смерти. Она не торопясь подходила к голове Могилевского, останавливалась и, вытянув сухие лапки, терла их одна о другую. Так человек потирает руки, предвкушая сытный обед.
Муха определенно ждала его смерти. Могилевский не спускал с нее глаз. Руки его были налиты тяжелой водой. Он не мог пошевелить пальцами, чтобы прогнать муху.
Он начал дремать. Океан гудел равномерно и глухо, будто бесконечный поезд, мчавшийся за окнами. Потом Могилевский зашевелился и открыл глаза: в долгий гул врезались новые звуки. Как стая псов, затявкали колокола, и, рванув воздух, загремел тревожный фабричный гудок.
Могилевский слышал, как бежали по двору работницы, стуча деревянными башмаками, как колотила в ворота кулаками толпа.
Сквозь туман он расслышал яростные крики: «Смерть!» – вскочил и упал. Наконец-то за ним пришли. Упал он на коврик у кровати, спугнув кота. Он лежал, подогнув ноги, держась за живот, и медленная краска смерти ползла от носа ко рту и глазам.
Когда я вбежал в его комнату, вышибив ногою дверь, Могилевский был уже мертв. В это же время океан выбросил на берег мертвого Луи и его помощника.
Ярость рыбаков докатилась до трупа Могилевского и отхлынула. Толпа бросилась на фабрику. Работницы разбежались. Ривьер влез на пожарную лестницу и крикнул в темноту, где шевелилась мокрая толпа:
– Красавицы, бросайте работу! Пусть сгинет вся сардинка, дьявол ее побери! Ударим по хозяйской голове хорошим убытком!
Толпа ответила гулом. Я остановил динамо и выпустил пар из котлов. Свет погас, фабрика стала.
Снизу, с берега, где рыбаки заворачивали в старый парус тело Луи, подымался розовый свет от костров.
«Оркней» разбился о Варг. Среди ночи тела Луи и его помощника, по прозвищу «Серьга», отнесли в часовню.
Я пошел в «Киберон». Шторм стихал. Океан дышал, как тяжелобольной. У ворот фабрики на погасшем фонаре болтался на веревке повешенный кот Могилевского. Кот вертелся и как будто мяукал.
В «Кибероне» было шумно и тесно. Мне уступили место. Шел разговор о забастовке. Ривьер владел умами. Он говорил резко и точно. Вино и волнение преобразили его лицо. Он казался даже красивым. Он мстил теперь за всю свою жизнь.
– Пришло время расплатиться за выпитое, – сказал он мне. – Я покажу, как следует мстить, молодые люди. Я не позволю вам выходить в море, пока хозяин не приползет в Одьерн из Парижа на брюхе и не подпишет вот здесь, в «Кибероне», все ваши условия. Первое – принимать всю рыбу, до последнего кило, и не сбавлять на нее цены. Второе – повысить заработок девочек на фабрике. И третье – вносить каждый год в общину рыбаков по тысяче франков на содержание старикашек и семей утонувших.
Я не знал тогда, что присутствую при начале знаменитой забастовки, охватившей вскоре все побережье.
Море опустело. Париж остался без сардинок. Доктор Альберт протискался ко мне – между столиков и сказал:
– Вы знаете, есть жизнь и есть смерть. Математик сказал бы, что жизнь – это плюс, а смерть – это минус. Но есть люди, которые не живут, но еще и не умерли, – люди, пришедшие к нулю. Таков был Ривьер, не правда ли? А теперь? Что случилось с ним? Он превратил этот рабочий трактир в конвент.
Кто знаком с забастовкой рыбаков, тот знает, что доктор был прав. Океан опустел. На нем два месяца не было ни единого рыбачьего паруса, он только бесплодно грохотал у берегов, и берега гремели гневом. Имя Ривьера – внезапного вождя забастовки – носилось из дома в дом, как стремительная чайка.