— Не знаю.
— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.
— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.
— А потом? — спросил Кен.
— Не знаю.
— Тогда я тебя не отпущу.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся Миронов.
— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…
— Пойду собак покормлю. Можно?
— Мальчик тебя помнит, — сказал Кен. — Он тебя сразу узнал.
— Я его позову.
— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.
— Я его позову, можно?
— Он тебя помнит.
— Мальчик!
В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.
— Ненкай… — нежно шептал и гладил его Миронов, — Ненкай[2].
Кен улыбался, тепло ему было на сердце.
Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.
Миронов достал сахар и дал его Мальчику.
— Не надо, — сказал Кен.
— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок. Второго Миронов не доставал.
— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.
— Ладно, — сказал Миронов.
Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.
Вечер наступил быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавника было заготовлено еще с осени), принес угля, печь загудела.
На стенах с обшарпанной штукатуркой плясали блики огня, блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали, причудливые жутковатые фантастические рисунки.
«Совсем в стиле Питсеолак[3]», — подумал Миронов и решил разжечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин.
Сейчас Миронов у себя в городе, в постели, он приболел, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет, она уехала в Хабаровск, а на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.
«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».
И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, городские чаепития, неторопливые разговоры о том, о сем, и конечно же в конце концов Кен вспомнит случай двадцатилетней с лишним давности.
— Да ну тебя! — скажет Миронов. — Пошли спать!
Кен должен приехать и остановиться у Миронова. Миронов обещал ему путевку на курорт «Талая». С путевкой уже полная договоренность, а Кен все не едет. Да и пожил бы старик хоть недельку в городе — все развеялся бы после тундры.
До вечера далеко… Миронов лежит в постели, и даже читать ему не хочется. Лекарства рядом, на стуле, целая выставка медикаментов в пузырьках и таблетках.
«Не забыть бы переставить на подоконник, — думает он, — чтобы сын не дотянулся».
…С недавних пор он научился всему, что должен уметь мужчина, когда остается с новорожденным сын ж один, без женщины. Сейчас малыш большой, уже в яслях, скоро два будет, а совсем недавно — и вспомнить Миронову смешно — остались они одни, мать тоже на сессию укатила, подруги ее шефствовать приходили. Все премудрости молодой мамаши Миронов освоил на удивление очень быстро, и шефствующие женщины уверяли, что у него даже лучше получается. И перестали в гости ходить, чем очень обрадовали молодого папашу, будущего кандидата наук, не мешали работать. Дома его кабинет завален картами, схемами, образцами — работал он допоздна и, кивая на малыша, объяснял друзьям:
— Вдвоем пишем! Стараемся!
Нелады с сердцем у него начались недавно, после сорока. О причинах он догадывался и без врачей: неумеренность во всем. Неумеренность в работе, в застолье, в курении, в физическом распорядке жизни — то двухнедельная встреча друзей, то резко бросал и пить, и курить, окунался с головой в работу или в спортзале упорно и зло изгонял из организма токсины. А стрессы — у кого их нет?
И когда его прижимала суета, он искал всякого повода, чтобы хоть ненадолго очутиться на берегу Ледовитого, в избушке у Кена. Благо организовывать это было нетрудно: Миронов — геолог и, когда-то его партия работала в этом районе, мало ли дел может быть в этом районе у бывшего начальника партии или в соседнем, из которого до избушки все равно добраться легче, чем из города.
«Весна… — думает Миронов. — Скоро зелень пойдет… не пропустить бы одуванчики… салат «писанли» соорудить… да и другой травки поесть, глядишь, и полегчало б…»
По весне в городе, в местах, свободных от бетона и асфальта, в изобилии росли одуванчики, Миронов собирал их, пока они еще не выбросили цвет.
Салат готовил сам, угощал друзей. Те пробовали, нахваливали. Только жена скептически относилась к кулинарным экспериментам Миронова. И соседка была на стороне жены, предпочитая салату из одуванчиков, ломоть баранины или бифштекс с кровью.
Соседка была рыхлой, пожилой, с больной печенью. И однажды Миронов накормил ее все-таки салатом, пообещав на второе оленины. Боли в печени у соседки прошли. Через неделю она сама попросила — он приготовил. Боли ее не мучили.
— Заготовьте побольше зелени, а то вот они завтра-послезавтра в цвет пойдут, поздно будет, тогда другие блюда надо готовить.
Соседка до самой зимы не обращалась к врачам. И потом смотрела на Миронова как на мага. Только жена, глядя, как Миронов заправляет листья одуванчиков сметаной, говорила:
— Давай так — тебе трава отдельно, мне сметана отдельно…
— Ох, — вздыхал Миронов, — где бы мне траву от вредности найти? Всю бы оборвал тебе одной!
Она смеялась, он целовал ее, а по воскресным утрам, пока она спала, он бегал на базар за редиской, укропом и первыми огурцами для нее. Все это было парниковое, безвкусное и он нажимал на свои салаты из дикорастущих трав…
Он, как собака по весне, мог найти себе траву, не вполне догадываясь, почему именно ее он выбрал, но умел все же приготовить рассольник из крапивы, бутербродную массу из подорожника, жареные корнеплоды лопуха, пироги со щавелем, салат «писанли» или маринованные цветочные почки одуванчиков, кофе из поджаренных корней иван-чая.
Все это было не только съедобно, не только вкусно, но, главное, целебно.
«Сейчас бы травки, — думал Миронов, — да вот пока рановато еще. С недельку, поди, ждать придется».
После первого приступа Миронов стал бояться, что второй застанет его, когда он будет один, с малышом, без жены. И когда она уезжала в командировку или на очередную сессию, он договаривался со своим другом — коллегой по работе, чтобы тот каждое утро звонил ему домой, просто поздороваться и пожелать доброго утра. Это означало, что Миронов жив-здоров, ночь прошла хорошо, до следующего утра. Если телефон утром не отвечал, значит… Вот почему второй ключ от квартиры находился у друга.
Но сейчас и друг в отъезде, а посвящать в свои обстоятельства кого-то постороннего, даже приятеля, Миронов стеснялся, а потому просто никогда не закрывал дверь квартиры, когда ложился спать.
Он полагал, что случись с ним что-нибудь, ребенок будет плакать, и на его крик в квартиру войдут соседи или еще лучше малыш сам сможет выползти на лестничную клетку, тут его и обнаружат, лишь бы только с малышом ничего не случилось, лишь бы он не простудился на лестничной площадке.
Многое он еще предусмотрел по спасению малыша на тот самый крайний случай.
С вечера он на стулья, табуретку, столик для игрушек расставлял еду и питье. В основном, хлеб, сухари, воду, сухую морковь (малыш ее обожал), конфеты, яблоки, если были. Он рассуждал так: в яслях ребенка хватятся на вторые сутки, пришлют кого-нибудь на третьи. На работе хватятся на вторые, придут на третьи. Во всяком случае, малыш двое-трое суток будет без еды. Этого достаточно, чтобы он свалился. Еды, расставленной в комнате, ему хватит продержаться до прихода людей. Ему уже больше года, ходит он довольно твердо и дотянуться до всего этого вполне сумеет. Ну, а если начнет плакать, тут его услышат. Хотя ребенок может при непрерывном плаче охрипнуть через несколько часов. Ну, еще и дверь открыта, это хорошо. Телеграмма вдруг придет или бандероль заказная, Миронову пишут много…
Свой ежевечерний ритуал, как только он с малышом возвращался из яслей, Миронов выполнял неукоснительно.
«Хоть бы кого-нибудь из друзей с Чукотки сюда занесло, переселил бы из гостиницы, все легче было б… и Кен чего-то не едет».
Миронов был реалистом, неизбежного не боялся, но ему страшно, всегда было страшно за сына, упаси боже, если что вдруг станет с ним…
Он понимал, вымаливать у судьбы и день, и год — бессмысленно. Цыганка как-то ему нагадала, когда он был студентом, — ежели, мол, переживешь пятьдесят два года, дальше долго жить будешь. До пятидесяти двух еще далеко, а вдруг цыганка недостаточно квалифицированна? Вдруг пятьдесят два перепутала с сорок два, с тем возрастом, который сейчас как раз у Миронова? Вот Пушкину цыганка совсем аналогично гадала. Переживешь, мол, тридцать семь — дальше долгие дни будут, глубоким стариком умрешь. Как в воду глядела, не пережил…