— Эй, бригадир! Пожар! Пожар! — закричала она однажды в поле.
— Где пожар? — испугался Володя, выронив мешок с картошкой.
— Здесь пожар! — Майка театрально прижимала руки к сердцу. — И все из-за тебя, Аполлон!
С легкой Майкиной руки девчата звали Володю Аполлоном не только потому, что знали о его греческой крови, а еще и потому, что он, по их твердому убеждению, походил фигурой и даже лицом на греческого бога. Не одна только бедовая Майка заглядывалась на Аполлона, но тот мучительно краснел в ответ на заигрывания и, точно герой производственного романа, упрямо переводил разговор на выполнение плана.
Что больше всего нравилось Володе в совхозе — так это жизнь в молодом веселом коллективе, дружба с ребятами, соперничество в поле с самыми известными силачами техникума, песни и разговоры в. темноте до полуночи. Ребята лежали в большой избе, дурачились, рассказывали были и небылицы, мечтали вслух, и никакие Майки не отравляли Володе жизнь.
В начале октября Майка схватила воспаление легких. Когда ее увозили в Москву, она попросила позвать Аполлона и с глазу на глаз сказала ему:
— А ведь я правду говорила про пожар. Так и знай. На адресок — может, черкнешь.
И сунула ему бумажку со своим московским адресом.
Когда он вышел от Майки, девчата обступили Володю с расспросами.
— Бредит! — сказал он, отирая пот со лба.
И незаметно выбросил бумажку с адресом этой малохольной Майки.
Каждое утро и каждый вечер ребята слушали по радио в совхозной конторе последние известия. Каждый день радио рассказывало о подвигах пехотинцев, артиллеристов, лупивших немцев, летчиков, но фронт почему-то подходил все ближе и ближе к Москве. В начале октября наши войска оставили Орел.
Пятнадцатого октября, в последний день Володиной работы в совхозе, хмурые красноармейцы на станции говорили между собой о захвате немцем Калинина. Володю подмывало пристать к этой команде, поехать с ними на фронт, да надо было отвезти маме картошку.
Мать Володи, Александра Ивановна, услышав стук в дверь, метнулась к двери. Так стучал только Володя!
Увидев сына, она повисла у него на шее, потом повела в комнату и сквозь слезы пыталась получше рассмотреть Володю. Боже! Какой он стал высокий и крепкий! Отца перерос! Куда девалась прежняя мальчишеская округлость щек, ребячья припухлость губ! Но до чего же он весь грязный и оборванный, на ногах какие-то опорки! А баня с прошлой недели не работает… И вид у него голодный!
— Раздевайся, Вовочка, раздевайся, милый! Я тебе воды согрею, обед сготовлю…
— Я вам тут вот привез… — пробасил Володя, развязывая совхозный мешок. — Премировали! Больше двух пудов, мама, еле донес!
— Картошка! — всплеснула руками мать. — Да куда ж мы ее денем!
— Как куда?! Есть будем, конечно!
— Да уезжаем мы, Вовочка, из Москвы, с заводом уезжаем! Я уж хотела папу за тобой в совхоз посылать…
Володя наотрез отказался:
— Я никуда не поеду. У нас все ребята на фронт собрались! Немец на Москву идет, тут каждый человек во как нужен!
— Вовочка! Сыночек мой единственный!
Мать опять в слезы. Но поздно вечером пришел отец, поцеловал сына в лоб и сказал:
— А я ночью хотел за тобой ехать. Собирайся, сын, в Саранск! И чтобы никаких разговоров! Мать в могилу загонишь!
Через несколько дней «пятьсот веселый» — так называли ужасно медленные составы с эвакуированными — доставил семью Анастасиади в Саранск. Мать непременно хотела, чтобы сын продолжал учебу.
— Отец твой инженером стал, я была уборщицей — на чертежницу выучилась!..
Но тут Володя показал отцовский характер.
— Я работать пойду. Не время учиться.
— Ладно! — согласился отец. — Я тебя на свой завод устрою.
— Не пойду. Я не сын Форда, чтобы работать на заводе отца! Не хочу, чтобы на меня каждый смотрел как на сына главного инженера.
Он устроился без всякой протекции учеником токаря в железнодорожные мастерские, получил рабочую карточку второй категории, подружился с токарями, русскими и мордвинами, стал тайком от матери и отца свертывать козьи ножки из крепчайшей саранской махорки.
Токарному делу он учился прилежно, но мастер относился к нему подозрительно:
— Знаю я этих ученичков! Как ты их ни учи, какой разряд ни дай, а они все в военкомат бегают!
Немцев крепко ударили под Москвой, гнали их все дальше на запад. Володя знал наизусть, сколько Красная Армия фашистских дивизий разбила, сколько пленных взяла. Дома он все считал дни до получения паспорта и прилежнее Александра Македонского вычерчивал линию фронта.
Новенький, пахнущий клеем, паспорт он получил в один день с получкой. В тот январский день Левитан торжественно, сдерживая радостное волнение, читал сводку об освобождении нашими войсками Торопца и Можайска. Приятели в мастерской уговорили Володю сбегать за «полмитрием» — таков порядок, мол, таков закон. Ох, и влетело же Володьке от отца!
В середине января пришла радостная весть: завод отца переводят обратно в Москву! Наверное, никто этому известию не обрадовался так, как Володя. Но потом он призадумался. Еще больше, чем возвращения в Москву, жаждал он независимости. До призыва еще далеко, а в Москве никак не удастся уйти из-под отцовской опеки.
И он сказал отцу:
— Я не еду в Москву. Я на работе. Мне скоро должны разряд присвоить. Жить буду в общежитии.
Сказал тихо, но с такой твердостью, что отец сдержал себя, внимательно взглянул на него и, помолчав, почему-то печально сказал, обращаясь к матери:
— Вот и подрос наш сын!
Володя проводил на вокзал плачущую мать, едва удержался, чтобы в последнюю минуту, когда прогудел паровозный гудок, не прыгнуть в вагон. Он долго махал вслед и ушел с перрона только тогда, когда скрылся вдали последний вагон и растаял над станцией дым. Дым, от которого так щипало Володины глаза.
Несколько ночей он ночевал в бараке у знакомого токаря — общежития у мастерских не было. Пришлось искать работу с общежитием. Это удалось только через неделю — Володя завербовался разнорабочим в Астраханский мостотрест № 84 и выехал туда по железной дороге с шумной ватагой молодых рабочих — строителей первого, временного моста через Волгу.
Володя вновь чувствовал себя счастливчиком: совершенно самостоятельным рабочим человеком, с паспортом и пропиской в общежитии в кармане, с рабочей карточкой, по которой ему полагалось пятьсот граммов хлеба в день. Позванивая мелочью, бродил он по незнакомому городу. Он успел осмотреть и кремль, и порт, и все прочие астраханские достопримечательности и в военкомат наведаться. А вот поработать не успел.
Однажды — это было в самом конце января — он пришел после работы в переполненное, тесное общежитие, усталый и разбитый. Уже с неделю ему нездоровилось. Он не стал ужинать — его воротило от одного запаха ухи из мороженой рыбы. Раскалывалась голова, перед глазами плыли светящиеся круги спирали. Ребята — он еще не успел толком с ними познакомиться — читали вслух свежую газету — астраханскую «Волгу». Сквозь махорочный дым, сквозь волны мутной боли до Володи долетал чей-то взволнованный голос:
— «…Они слышали, как офицер задавал Татьяне вопросы и как та быстро, без запинки, отвечала: «нет», «не знаю», «не скажу», «нет»; и как потом в воздухе засвистели ремни, и как стегали они по телу. Через несколько минут молоденький офицер выскочил оттуда в кухню, уткнул голову в ладони…»
У Володи все тело болело так, словно и его выпороли ремнями. Сознание заволакивало болью, словно небо штормовыми тучами, в ушах шумело, как шумит черноморский прибой.
— «Солдаты, жившие в избе, окружили девушку и громко потешались над ней. Одни шпыняли ее кулаками, другие подносили к подбородку зажженные спички, а кто-то провел по ее спине пилой…»
Володе казалось, что он тонет, тонет в волнах невыносимой боли, над ним смыкается мрак, но густую пелену мрака вновь и вновь разрывают слепящие молнии…
— «Тогда Татьяна повернулась в сторону коменданта и, обращаясь к нему и немецким солдатам, продолжала: «Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня…» Она умерла во вражьем плену, на фашистской дыбе, ни единым звуком не выдав своих страданий, не выдав своих товарищей…»
И Володя, с той ясностью, какая бывает в горячечном бреду, увидел себя с петлей на шее. «Абер дох шнеллер!» — кричит фашист-комендант. Палач дергает веревку… «Прощайте, товарищи!..» Палач выбивает ящик из-под ног. И тьма сомкнулась над Володей…
Утром он кое-как встал, оделся и, не завтракая, отправился на работу. Он не хотел, чтобы кто-нибудь подумал, будто разнорабочий Анастасиади испугался какого-то насморка. Но через час он упал в грязь и уже не мог встать. Кто-то подошел к нему, расстегнул ворот, увидел розовую сыпь на груди и испуганно вскрикнул;