— Опять начинаешь? — насторожился Толя.
— Первый поцелуй поэтов, — пояснил Женя.
— Это другое дело, — сказал Толя, оглядывая своих поклонников.
На вечере в субботу вся школа уже знала о том, что предстоит. Когда высокий, красивый Женя, близоруко щурясь в зал и поминутно трогая шевелюру, стал читать юмористические стихи и последним прочел эпиграмму, теперь как бы на самого себя, зал грохнул от хохота. Сейчас эпиграмма прозвучала как утроенная насмешка.
— Нет, Толя! — с глупой вероломностью выкрикивали некоторые девушки с места.
Толя на эти выкрики не обращал внимания. Он сиял от восторга и озирался на своих поклонников.
— Но пасаран! — кричал он сквозь общий хохот и вздымал сжатый кулак. — Я его вынудил!
* * *
Ко мне Коля относился сдержанней, чем к Алексею и Жене. Мое увлечение авиацией и спортом он рассматривал как уступку черни.
— Энергия мышц не усиливает энергию ума, — шутил он, — а невозможность воспарить духом не заменишь самолетом.
Меня эти шуточки нисколько не огорчали. Меня огорчало другое. Если вдруг возникали политические разговоры вне нашей среды, Коля как-то легко перестраивался под общую пошлость и точно угадывал, на какую степень пошлости нужно перестроиться именно в этой среде. Ну, разумеется, для нашего слуха он иронизировал. Но иногда и не иронизировал. Конечно, отсутствие иронии тоже можно было рассматривать как утонченную форму иронии, но все же, все же…
Я сам в себе чувствовал эту давящую иррациональную силу, но что-то во мне вызывало бешеное сопротивление ей, и иногда оно выплескивалось в виде слов, которые не принято говорить в малознакомой компании.
— Тебя, Карташов, чекисты заметут, — кричал Коля потом. — Мухус — Магадан будет твоим первым беспосадочным перелетом! И не будет снимка в «Правде» — Джугашвили облапил нового Чкалова! Ты же спишь и видишь такой снимок!
Разумеется, ни о чем таком я не мечтал.
— А твои улыбочки на уроках истории и литературы? — бывало, спрашивал я.
— Не ловится! — кричал он, яростно улыбаясь. — Улыбочки можно отнести за счет недостаточной подкованности преподавателя!
Пророчество Коли, правда, с большим опозданием, но сбылось. Как я сейчас понимаю, источником всплесков моих откровений была еще и неосознанная потребность уважать людей. Доверяя людям, я как бы заранее демонстрировал уважение к их порядочности и призывал держаться уровня этого уважения. После тюрьмы, хотя и время изменилось, я стал осторожней. И знаю, что на столько же обеднил себя.
…Время от времени к Коле заходил единственный букинист нашего города. Звали его Иван Матвеевич. Это был хромоногий человек на деревянном протезе, со светлыми глазами и дочерна загорелым лицом от вечного стояния под открытым небом над желтой, перезрелой нивой своих книг. Время от времени он приходил к Коле за покупками. Иногда Коля сам, желая у него приобрести ту или иную книгу, менял ее на свою. Имея в виду его деревянную ногу и свирепый океанский загар, мы его между собой называли пиратом Сильвером.
Однажды мы были свидетелями забавной сцены. Коля хотел приобрести однотомник Пастернака, включающий почти все его стихи, написанные до 1937 года, и отдавал за него пирату два тома Карлейля. Пират требовал третий том.
Забавность их торга заключалась в том, что каждый унижал именно то, что хотел приобрести. Пират, уважая в Коле равного себе знатока книг, сам Коля над этим равенством посмеивался, называл его по имени-отчеству.
— Поверьте мне, Николай Михайлович, — говорил пират, — цена на однотомник Пастернака будет неуклонно расти, учитывая, что его больше не издадут. Это их ошибка. А Карлейль, что ж, Карлейль… Это давно прошедшие времена, и, если строго говорить, он же, в сущности, не историк…
— То есть как не историк, — возмущался Коля, — вас послушать, так кроме Покровского не было историков.
— Николай Михайлович, вы же образованный человек, — говорил пират, — вы прекрасно знаете, что Карлейль скорее поэт истории, чем историк. Да и во всем городе навряд ли найдутся еще два человека, которые о нем слыхали. Продать его будет чрезвычайно трудно, разве что отдыхающим… Но у них каждая копейка на учете…
— Ну конечно, — выпалил Коля в ответ, — Мухус только и делает, что клянется именем Пастернака! А поэтический взгляд на историю и есть единственно возможный взгляд… Всю правду знает только Бог!
— Кстати, учтите… — Пират снизил голос и вопросительно посмотрел на нас. И хотя он прекрасно знал, кто мы такие, но взгляд его означал: не изменились ли мы со дня его последней встречи с Колей?
— Свои, свои! — раздраженно пояснил Коля.
— Так вот, учтите, — тихо сказал пират, — Пастернак ни разу не воспел Сталина. Это о чем-то говорит?
Он явно решил сыграть на ненависти Коли к Джугашвили. Но Коля не дал сыграть на этой струне.
— Пока жив тиран, — безжалостно осадил он пирата, — никогда не поздно его воспеть.
Пират до того огорчился таким ходом дела, что забыл об осторожности.
— Николай Михайлович, это несправедливо, — сказал он крепнущим от обиды голосом, — если уж он его в тридцать седьмом году не воспел, нет никаких оснований подозревать…
— Да вы что, думаете, я не знаю творчество Пастернака? — перебил его Коля. — У меня почти все его книги есть. Конечно, прямых од он не писал, но есть одно весьма подозрительное место…
— Николай Михайлович, такого места нет!
— Иван Матвеевич, не спорьте! Я с этой точки зрения тщательно профильтровал его творчество. В цикле «Волны» есть одно место, на котором прямо-таки застрял мой микроскоп.
— Нет там такого места, Николай Михайлович!
— Иван Матвеевич, почему вы нервничаете? Однотомник у вас в руках. Да я и наизусть помню это место. Пастернак, говоря о неких условиях становления человека в Грузии, кстати, мы, живущие здесь, этих условий как-то не приметили, пишет:
Чтобы, сложившись средь бескормиц
И поражений и неволь,
Он стал образчиком, оформясь
Во что-то прочное, как соль.
— Ничего себе образчик! Фальшь! Фальшь! Замаскированная лесть!
— Николай Михайлович, это придирка!
— Это не с моей стороны придирка, — парировал Коля, — это с его стороны притирка!
Мы рассмеялись неожиданному каламбуру, и пират помрачнел.
— Зачем же тогда вы его берете? — сказал он.
— Затем, что он настоящий поэт. А вы из него делаете Христа.
— А ваш Карлейль с его высокопарностями…
Коля в конце концов победил. Он приобрел однотомник Пастернака за два, а не за три тома Карлейля, как хотел пират.
* * *
Теперь о главном. Девушку звали Зина. Первым с ней познакомился и влюбился в нее Женя. Она училась в другой школе. Так как такое с Женей случалось и раньше, мы посмеивались над ним. Особенно над его рассказом о том, что он влезает на платан, растущий возле ее дома, и оттуда, с ветки, заглядывая в ее комнату, делает с нее зарисовки. Насчет зарисовок мы сильно сомневались, но то, что он влезал на дерево и оттуда вглядывался в ее комнату, чтобы узнать, кого она на этот пригласила в гости, было похоже на правду. Кстати, и позже его насмешливый карандаш никогда не делал с нее набросков.
Потом Женя как-то привел в ее дом Алексея и Колю, и они тоже влюбились. У меня было меньше времени, я ходил в спортзал и, наверное, потому попал к ней позже. Так что был промежуток, когда я насмешничал над такой повальной влюбленностью.
А потом мы пришли к ней в гости, и я увидел ее. Стройная резвая кареглазая девушка с каштановой прядью на лбу встретила нас. На ней был серый свитер и серая юбка. Протягивая руку для знакомства, она просияла глазами с каким-то следящим любопытством, как если бы я был первым мальчиком, с которым она знакомится впервые в жизни. Нет, сказал я себе, совсем не обязательно влюбляться, она вполне переносима, даже с запасом.
Так началось наше знакомство. Мы гуляли по набережной и по городу, пили чай у нее в комнате, танцевали, провожали ее в музыкальную школу. И я как будто ничего не чувствовал. Мне только нравилось очаровательное свойство ее глаз видеть то, что делается сбоку. Идешь с ней или сидишь в ее комнате рядом, она с кем-то разговаривает, а ты в то же время чувствуешь, что ее глазок под мохнатыми ресницами все время видит тебя. Зачем ему надо видеть тебя — непонятно, но зачем-то надо. Я никогда точно не мог вспомнить мгновения перехода в состояние влюбленности.
Помню лунную ночь, равномерные вздохи прибоя, мы на скамейке, и она нам гадает. Дошла очередь до меня. Я подсел к ней. Может, уже был влюблен, потому что было ужасно приятно подсесть к ней. И вдруг впервые в жизни таинство прикосновения девичьих пальцев к ладони. И другая рука ее как-то по-хозяйски поворачивает мою ладонь к луне, чтобы яснее различить на ней линии судьбы. И легкое, странное, летучее прикосновение тонких пальцев, и взгляд потемневших глаз исподлобья, и смугло голубеющее в лунном свете лицо, и нежный лоб, и темная прядь у самого глаза, и слова о моей судьбе, строгая, горькая, родственная заинтересованность в моей судьбе. Может, тогда? Или позже, когда она у себя в училище играла «Вальс-фантазию» Глинки? Нет, не знаю. Просто ты однажды просыпаешься утром и точно знаешь, что влюблен, а когда это случилось, не знаешь. Вероятно, это случилось ночью, когда ты спал.